[107] громил его в газете и в докладах как лжеученого, которым не место в среде честных советских специалистов. «Укушенная» была препротивная немолодая особа. Казалось странным, чтобы такой интересный мужчина, имевший к тому же чудесных поклонниц, мог польститься на эту «рожу» и на ее грязную черствую грудь. Он сам, конечно, отрицал обвинение, но «советская общественность» должна была от него отвернуться.
Через год выяснилось, для чего нужна была вся эта история. Умер Максим Горький. Вскоре было опубликовано сообщение, из которого следовало, что великого русского писателя… отравили лечившие его врачи — Д. Д. Плетнев и Л. Г. Левин. Будто бы они его травили лекарствами — прописывали большие дозы и назначали слишком много лекарств одновременно. Д. Д. Плетнева сослали, а Л. Г. Левина потом расстреляли. Я не поверил фальшивке. Я отказался выступать по поводу врача-отравителя, врача-убийцы. Тогда я имел смелость так поступать (к сожалению, я не знал, что история повторяется, и во второй раз я окажусь более малодушным). Я знал, что Д. Д. Плетнев, как бы он ни относился к советской власти в душе, никогда не мог бы пойти на убийство писателя России, которую он любил (да и писателя если не любил, то уважал). К тому же казалось бессмысленным убивать Горького, не имевшего тогда ни малейшего политического значения. Кроме того, и сама идея, что врач может сознательно убивать пациента, казалась безумной, дикой — и не могла найти отклика в сознании медика. Ссылки на времена Борджиа не были, конечно, убедительными. Чудовищность всей этой истории была ясна и ее авторам, потому и было, очевидно, необходимым еще за год раньше превратить Плетнева в зверя.
Мне известно было, кроме того, одно важное обстоятельство: Плетнев не лечил Горького последние дни его болезни — его лечил Г. Ф. Ланг. Именно Ланг был привлечен по указанию Сталина в Горки и десять дней подряд находился там неотлучно; под его личным наблюдением и проходило лечение М. Горького. К счастью, постановщикам трагедии тогда не нужен был Ланг, на него не распространялся ее сюжет, имя Ланга не фигурировало и на «процессе», как будто его там и не было. Следовательно, Д. Д. Плетнев не несет ответственности даже за ошибочное лечение, даже если допустить, что оно в чем-либо было ошибочным.
Я был свидетелем последующего разгрома как ленинской партии, так и кадров советских специалистов.
Вслед за уничтожением Зиновьева, Каменева[108], Бухарина, Рыкова[109] и других очередь дошла и до сообщников.
Нашли очаг правобухаринского заговора и в среде партийного и советского начальства в Новосибирске. Заведующий крайздравом Трахман, который так весело за ужином распевал «Моряк был с крейсера «Аврора», он был без страха и позора» и потом играл в преферанс с профессорами, вдруг был арестован. Одновременно арестовали председателя крайисполкома Грядинского и некоторых других видных местных советских работников. Нам сказали, что они предатели.
Вскоре были объявлены выборы в Верховный Совет. Новосибирску предложили выбрать двух депутатов — Эйхе[110] и Антонова[111]. Антонов — командующий Сибирским военным округом — был человек новый, его никто не знал, а потому было за него голосовать просто. Но Эйхе? Эйхе был первый секретарь Западно-Сибирского крайкома. Этот высокий, тощий латыш производил впечатление идейного партийного деятеля; авторитет его был велик, его считали наместником Сталина в Сибири. Роберт Генрихович Эйхе был, нам казалось, честным, несгибаемым ленинцем. Ни о каких уклонах, ни о каких оппозициях его никто никогда не слышал. Лично мне (я неоднократно его смотрел как пациента, старый пневмосклероз) он импонировал, был деликатен, прост, прям. Но Грядинский, Трахман и другие арестованные — это его близкие сотрудники и друзья. Как провести между ними грань? Может ли она быть? Я, правда, не верил в заговоры; уже тогда, как и многие, мы считали, что просто идет расправа Сталина с прежней партией (которая могла мешать ему в укреплении личной диктатуры).
Случаю было угодно поручить мне быть «доверенным лицом» на выборах Эйхе. «Доверенное лицо» — плод той фальшивой демократии выборов, которая установилась в нашей стране (можно сочувствовать идеям коммунизма и всячески работать на благо советского народа, но выборы, или лучше сказать «выбора», — это всеми молчаливо принимаемый универсальный обман, превращение себя в роботов, выбирающих одного. из одного, по команде). Правда, Эйхе знали все новосибирцы. Мы величали его «верным соратником великого Сталина» (бурные, несмолкаемые аплодисменты). Кстати, он был передвинут из кандидатов в члены Политбюро.
Вскоре мы узнали, что наш дорогой избранник уезжает из Сибири, он назначен министром (земледелия). И вдруг он — уже не член Политбюро, и не член ЦК. Более того, его вообще нет, исчез, сидит? Говорили, что он застрелился. Как стало известно уже много лет спустя, Эйхе в тюрьме истязали; в письмах к Сталину он говорил об измене в партии, об ужасах, испытываемых в застенках старыми, верными членами партии, взывал о помощи — он не знал, что Сталин не мог помочь ему против самого же Сталина; Эйхе помогли, может быть, лишь тем, что вскоре убили.
Затем в городе пошли аресты. Инженеры, врачи, ученые, советские служащие. Всем давался для подписи обвинительный акт. Должны были признать себя виновными: одни — в том, что систематически заражали реку Обь холерными и дизентерийными микробами (хотя ни одного случая заболевания холерой не было десятки лет), другие — что они подсыпали яд в молоко, предназначенное для детских яслей, третьи — в том, что заразили скот бруцеллезом, и т. д. и т. п. Фантастичность, нереальность вины не играла никакой роли: к тому же было некогда сочинять что-нибудь более правдоподобное.
Заключенных заставляли по суткам стоять на ногах, потом их били — по щекам, затылку, груди; их обливали ледяной водой. В прострации некоторые подписывали — их отправляли, но не домой, подальше, держали где-то — на работах или в тюрьме, кто знает, ибо потом они умирали. Более стойкие, по крайней мере, некоторые из них, освобождались (без подписи в том, что преступник сознался, процесс не получал формального доказательства, а следовательно, столь же преступные, сколь и трусливые следователи не могли в дальнейшем считать себя в безопасности). Через некоторое время, волею меняющегося вверху начальства, следователи сами переходили в категорию преступников.
Патофизиолог, профессор, милейший и культурный человек Пентман[112], когда-то работавший у Негели[113] в Германии, был арестован; его обвиняли в том, что он (еврей) — гитлеровский шпион и «готовил чуму в Сибири»; Пентман погиб. Доктор С. С. Кушелевский был также посажен; этот толстяк ничего не подписывал, претерпел все муки и был отпущен тощий, как жердь.
Нет, самая пора уезжать отсюда поскорее, как только можно! Наверно, думали мы, в Москве или в Ленинграде нет этих ужасов, в провинции утрируют и извращают. К тому времени я получил три приглашения занять кафедры: в Харькове, в Москве и в Ленинграде. Я подал на все три и на все был избран (в Москве это была небольшая клиника МОКИ[114], вскоре закрывавшаяся; в Харькове — клиника пропедевтической терапии, а в Ленинграде — факультетская терапевтическая клиника недавно открывшегося III Медицинского института). Я предпочел поехать восвояси в Ленинград. Мы стали готовиться к отъезду, хотя надо было иметь еще разрешение на отъезд (из Москвы). В Москве в Министерстве здравоохранения отделом медицинского образования ведал И. Д. Страшун[115]. Он, очевидно, был обо мне положительного мнения, а может быть, и директриса III Ленинградского медицинского института Марнус, сестра жены Кирова, была особа не без влияния; так или иначе, я получил санкцию на переезд в Ленинград.
Последнее лето в Сибири. Белокуриха. Инна шьет распашонку. Она вышивает на приданом букву «О». Если будет девочка, понятно, это будет Ольга. А если мальчик? Какое же мужское имя на О? Что-то не припоминается. А-а! Олег! Ольга или Олег — древнерусские имена. На этот раз я не против девчонки, но если будет опять мальчишка, то Олег Александрович — это отлично! Но жене еще надо сдать государственные экзамены — тогда они были почему-то осенью (август — сентябрь). А тут переезд. Мне необходимо быть в Ленинграде к началу учебного года, следовательно, я должен ехать один, «а ты уж сдашь, родишь и переедешь».
Я желаю Инне успешно родить, сдать, переехать (ее мать, вызванная из Ленинграда, ей, конечно, поможет; Елена Калинишна — человек верный и практичный), а сам сажусь в скорый поезд в Москву, а оттуда прибываю в Ленинград. Сибирь кончилась! Пожили там хорошо, впереди — волнующие перспективы дальнейшей работы. Мне уже 38 лет (август 1938 года) — через месяц будет 39. Мало? Много?
3 сентября я получаю телеграмму: Олег Александрович!
Через несколько дней я встречаю нового доктора — мою жену, с маленьким чудным новым бебе, с двумя вагонами книг и вещей и с дипломом об окончании института.
Великая Отечественная война
По возвращении в Ленинград я стал работать параллельно в двух учреждениях: профессором кафедры в I ЛМИ (снова у Г. Ф. Ланга) и заведующим кафедрой факультетской терапии III Ленинградского медицинского института (III ЛМИ). В первом своем амплуа мне пришлось читать параллельный Г. Ф. Лангу курс вновь открытому морскому факультету. В самой же клинике я, не помню уже зачем, приходил на короткий срок не каждый день (и не знал, собственно, что делать: я считал эту свою должность совместительством временного, переходного характера, но целых два года так шло по инерции). «Своя» же клиника имела не очень важную базу — терапевтическое отделение больницы им. Урицкого (на Фонтанке).