Пульс России. Переломные моменты истории страны глазами кремлевского врача — страница 30 из 71

Первую половину 1941 года немцы, в сущности, воевали только с Англией, которая сопротивлялась, несмотря на разрушительные налеты «Мессершмиттов» и блокаду. Весною Гитлер навалился на Югославию, оказавшую сопротивление, которое продолжалось в дальнейшем на протяжении всей войны в горных районах страны под руководством Тито. Советский Союз ограничился протестом, но более резким, чем прежние реакции на гитлеровские экспансии.

Нападение на Сербию у многих из нас создало ощущение неминуемого включения в войну и СССР, но другие признаки, казалось, этому противоречили. Так, незадолго до объявления войны ленинградский хлеб был отправлен в Финляндию (позже стали объяснять эту роковую для Ленинграда ошибку не ложной оценкой ситуации, а попыткой «задобрить» недавних врагов — «купить» их нейтралитет, что оказалось трагической глупостью). Партийные работники и газеты настраивали население, что «войны не будет».

В июне у нас дома были как-то наши друзья — К. Ф. Огородников и его жена Кира (бывшая Кира Кульнева, моя милая студентка 20-х годов). Инна собиралась с ребятами и моей матерью на юг, на Черное море, в Геленджик. Я все не мог решить, стоит ли семью отпускать в такое время. Кирилл Федорович, профессор университета, член партии, сын видного военного деятеля, сказал нам: «Пустяки, войны не будет, ручаюсь, поезжайте!» И они действительно уехали, а вскоре, в первые же дни войны, с большим трудом благодаря энергии, проявленной Инной, выбрались оттуда обратно домой. Обычно в доказательство, что войны не будет, ссылались на отпуска, которые широко предоставляли в начале лета 1941 года военнослужащим; курорты были полны военными, в том числе и из западных районов, а также из военно-воздушного и военно-морского состава.

И вдруг 20 июня германская армия перешла границы. Ее танки устремились по нашей территории, а авиация бомбардировала ряд городов. Началась Великая Отечественная война.

Объявление войны застало меня на даче Г. Ф. Ланга в Карголово. Был солнечный воскресный день. Ленинградцы отправились за город в поездах и в машинах. Много цветов, было весело и жизнерадостно. И вдруг — грозные звуки громкоговорителя. Речь В. М. Молотова[127]. Должен сказать, что (такова сила инерции и людской беспечности) наше настроение изменилось не сразу. Война так война, даже интересно. Чувство приподнятости. Может быть, мысли об изменении сложившихся условий жизни, что-то новое. Только потом подступили отрицательные эмоции — тревога, неуверенность, да и то главным образом в семьях, члены которых должны были немедленно отправляться на фронт или, по крайней мере, подлежали мобилизации. Надо полагать, что в районах страны, подвергнувшихся вторжению врага, было нечто совершенно иное.

Сразу же стали объявлять воздушные тревоги. Вначале завывание сирен казалось зловещим, но так как явного вреда появление немецких «Мессершмиттов» первое время не причиняло, все стали относиться к этим сигналам равнодушно: впрочем, веселый отбой был всегда приятным. Вечером город погружался в темноту, окна задраивали, на улицах и в трамваях зажигали мертвенные синие лампочки. Работа, занятия продолжались. Из продовольственных магазинов, переполненных до войны, быстро выкачивались товары. Воздушные нападения встречали беспорядочную и, нам казалось, напрасную стрельбу наших зениток; отдельные смельчаки «МиГи» нападали на строй черных воронов, стычки над городом (точнее, в его окрестностях) кончались взрывами в воздухе; машины падали, оставляя после себя широкий шлейф темного дыма.

Публика отправлялась в подвалы, в наспех возведенные бомбоубежища; шутили, что это делается для удобства захоронения, так как казалось нереальным спастись в подвалах под падающей лавиной здания. Но здания падали еще редко, и только осенью налеты стали причинять городу более заметные разрушения.

Г. Ф. Ланг регулярно отправлялся со всей своей семьей в подвал, где читал первые главы своей монографии «Гипертоническая болезнь». Я не спускался в бомбоубежище и оставался спать дома. Позже мы стали переселять в бомбоубежище под клиникой наших тяжелых больных; там было довольно уютно, но вся эта возня казалась бессмысленной: двухэтажное здание клиники было только что построено, притом небрежно, и при попадании в него бомбы или снаряда шансы на гибель людей в подвале, казалось, увеличивались (но приказ есть приказ).

Постепенно воздушные налеты стали более регулярными; немцы посылали самолеты к 7 часам вечера, в сумерках, трамваи останавливались, и толпы населения, возвращавшегося домой с заводов и из учреждений, бежали в укрытия. Я обычно шел пешком по пустынным улицам. Великолепный город был особенно красив в свете то и дело вспыхивавших зажигательных бомб. Проносились со змеиным шипением и фугаски. Переходя Неву по Литейному или Троицкому мосту, останавливался, любуясь на мрачную симфонию взрывов и пожарищ. Было ли страшно? Почему-то не было. Только однажды я почувствовал, что поступаю неправильно. Переходя с Петроградской стороны (где жили моя мать с братом и его семья) на Выборгскую сторону к себе домой, по Гренадерскому мосту, во время падения бомбы где-то поблизости меня подхватила взрывная волна, и я с одного тротуара моста был брошен на перила другого и уцепился за них, избежав купели в Невке. Кстати, особенно красив был город с потухшими огнями в лунную ночь; совершенно тихий, мертвый, безлюдный город, с темными глазницами окон, залитый серебристым светом с неба, по которому иногда сновали точки самолетов, после чего там и сям на горизонте вспыхивал красный огонь; горела часто Новая деревня, близкая к нам.

А на Петропавловской в крепком старом многоэтажном доме в первом этаже, в котором жили наши, казалось уютно и спокойно. Моя семья — Инна с обоими мальчишками — в августе эвакуировалась из Ленинграда на Волгу, в Тутаев Ярославской области. Вообще с этой эвакуацией детей из города творилось много нелепостей. Многие школы и детсады были отправлены в район Луги — то есть как раз в пасть наступавшему на Ленинград врагу. Одним удалось вовремя бежать обратно в Ленинград, но другие попали под удар войны.

Инна сделалась врачом детского лагеря нашей академии. Проводы ребят на Октябрьском вокзале были веселыми и грустными одновременно. Я, впрочем, не верил, что будет что-то нехорошее, но стало как-то тоскливо. Инна с детьми благополучно прожили в Тутаеве два-три месяца, а потом погрузились на волжский пароход и отплыли в Казань, где в то время жила сестра моей жены Валя; через некоторое время они двинулись дальше, в Новосибирск. Письма не доходили, но отдельные телеграммы просачивались с опозданием в несколько суток.

Мать моя вначале также уехала из Ленинграда в Красный Холм, но в силу своей привязанности к детям не могла оставаться там. Обеспокоенная движением событий, она погрузилась в поезд и проникла в Ленинград — это был один из последних железнодорожных составов, дошедших до города. По дороге поезд несколько раз останавливали, пассажиры убегали в леса из-за бомбежки, потом возвращались в вагоны и следовали дальше. Я был очень рад матери, но мне казалось уже тогда, что в Красном Холме она бы уцелела, а здесь — неизвестно. Мама пила свой неизменный кофе и угощала им всех нас, отдавала свой хлеб и т. п.

Продовольственное положение города ухудшалось с каждым днем. Лавки закрылись, стали выдавать по карточкам хлеб, по 200 граммов. В столовых гражданские могли получать жидкий суп. Военные жили лучше, они получали паек. Я относил часть пайка домой, на Петропавловскую, но большая часть его шла в нашу столовую («кают-компанию»), где мы ели по утрам и после работы (между 6 и 7 часами вечера).

Еще до установления блокады были сожжены так называемые Бадаевские склады, в которых было нелепым образом сосредоточено продовольствие города. Пожар Бадаевских складов я наблюдал с крыши нашего дома на Лесном, потом маслянистый удушливый дым покрыл весь город. С этого момента с едой стало еще хуже. Из пригородов двигалась толпа жителей; беженцы хлынули из районов приближавшегося фронта, население города возросло. В окраинных дачных огородах откапывали картошку, тащили кочаны капусты; резали скот.

Всем стало жутко от возросшего, властного желания есть.

Немцы (или, как тогда чаще говорили, «немец» или «он») быстро наступали. Их танки молниеносно опрокидывали оборону, вклинивались в расположение наших частей, окружали их. В августе фронт под Ленинградом откатился от Луги до Пулковских высот и вскоре придвинулся к заставам города. Попытки остановить лавину не удавались. Высылались отряды горожан рыть противотанковые рвы, вооружались добровольцы. Наш приятель профессор Огородников пошел простым красноармейцем и пролежал в окопах поблизости от «Красного путиловца» всю блокаду. Убитые и раненые пропадали под пятой врага. Постепенно его движение стало замедляться, а наше сопротивление под стенами города возросло. Играли роль и отряды морской пехоты, а также залпы кораблей, скопившихся в устье Невы. Корабли прибыли из Таллина, впрочем, с большими потерями. Трагический поход Балтийского флота из Таллина в Кронштадт под началом бывшего фельдшера, а ныне адмирала Трибуца, возможно, и был вынужденным; но если бы начальство имело больше способности предвидения и меньше тупого послушания (и партийного «ура-ура»), оно бы могло совершить его раньше и тем спасти тысячи жизней славных моряков для той же самой обороны Ленинграда. Флот шел под обстрелом с обоих берегов Финского залива, под градом бомб немецких самолетов. Суда тонули одно за другим. Соленая купель поглотила и наших военно-морских врачей, в том числе и наших милых воспитанников и воспитанниц. Впрочем, некоторые из них спаслись и, лежа у нас в клинике, рассказывали о пережитых ужасах.

Погиб и начальник санслужбы флота бригврач Кривошей. Незадолго до войны мы с К. М. Быковым были у него в Таллине, жена Кривошея сопровождала меня в покупках по магазинам (тогда Эстония казалась нам цветущей страной, «как у нас до революции», кусочком западноевропейской жизни; фасоны одежд и коричневые — цвет загара — женские чулки пошли в ход у нас оттуда — после того, как Эстония «добровольно присоединилась» к Советскому Союзу и он быстро выкачал все ее богатства). А до катастрофы со флотом мы с Р. Я. вдвоем ходили в филармонию, и звуки Пятой симфонии Чайковского под управлением Мравинского прерывались воем сирен.