али одному общественному слою.
Как-то вечером в обществе Franсe — Russe[238] наши друзья угощали нас в старинной средневековой харчевне, рядом со мной сидела красивая девушка. Она недавно кончила курс (гинеколог), но вместе с тем по воскресеньям она отправляется на какой-то остров, где раздевается (она нудистка) и в обществе голых женщин и мужчин проводит день. Я говорю: «Зачем вы это делаете?» Она отвечает: «Из протеста против сложившейся мещанской морали». — «Но ведь это все же как-то неловко», — замечаю я. «Мне ловко, — парирует она, — когда я смотрю на других своих товарищей по такому времяпрепровождению, у меня не возникает никаких особых эмоций, все это чепуха. Вы же сами врач, можете спокойно исследовать разных там голых, красивых и некрасивых». — «Но вот вы красивы, — говорю я, — на вас, вероятно, нельзя смотреть с равнодушием, когда вы раздеты». — «А когда я одета? — улыбается она. — К тому же пусть смотрят и любуются, мне это скорее приятно. Вам же приятно, когда нравится ваша лекция? Красивая женщина в принципе должна принадлежать всем мужчинам, — добавляет она. — Что было бы, если бы у Венеры был муж, всегда один и тот же? А принадлежать всем значит не принадлежать никому». А ведь эта молодая особа имеет прогрессивные политические взгляды, готовит диссертацию! Забыл спросить, замужем ли она, но, судя по всему, это неважно.
Мне кажется, что в творчестве Родена, музей которого в особняке Вирона я дважды посетил, запечатлены также обуреваемые современное культурное общество противоречия: тут и эллинский культ обнажения, и красота телесных форм, и символика земного и духовного, и единство души и плоти, конкретного и отвлеченного, мечты и действительность. Какие-то порывы в неизвестность, в тайники самого себя и в таинственное начало мира. Впрочем, мне, с моим российским характером, Роден показался несколько манерным, а «где тонко, там и рвется». Во всяком случае, при желании легко над его вещами если не поиздеваться, то поиронизировать.
Некоторые объекты туризма в Париже мне не особенно понравились. Например, Дом инвалидов сам по себе великолепен, но гробницы Наполеона и его маршалов показались мне напыщенно тяжеловесными. Музей восковых фигур де Гревен недостоин Парижа с его тонким вкусом. Золотая кукла Жанны д'Арк едва заметна на фоне элегантных зданий; другое дело памятники энциклопедистов на бульваре Сен-Жермен, они серьезны и соответствуют своему стилю. Собор Парижской Богоматери мне напомнил роман Виктора Гюго, жалкую Эсмеральду и противного Квазимодо, и тем, очевидно, испортилось мое к нему отношение, хотя химеры на его высотах замечательны, как и изумительный вид оттуда на город. Внутри собор слишком темен и обширен. Наши старые пузатые церковки мне милее.
Эйфелева башня вошла в панораму Парижа, и что бы ни говорили о ней плохого некоторые поклонники готики или Ренессанса, она производит положительное впечатление своей легкостью и мудрой простотой — предтеча новой эры зодчества, родившая архитектуру XX века — века авиации. Очаровательны церковь Мадлен, площадь Согласия, Тюильри, Триумфальная арка с площадью Звезды, где сходится 12 улиц и все же нет тесноты движения. Мосты через Сену хороши, хотя, например, мост Александра III показался мне соответствующим самому царю, в честь которого он поставлен. Хороша перспектива Лувр — Булонский лес.
На улице Елисейских Полей и бульварах Капуцинов и Итальянском все еще стоят по углам хорошо одетые молодые женщины с яркими губами. Они обращались ко мне по-французски или по-английски и спрашивали, не хочу ли я пойти с ними. Я благодарил и отказывался, конечно. Не говоря о морали семейного порядка и строгом запрещении, преподанном нам в Москве, всех наших франков не хватило бы на одну такую противную красотку.
Сам съезд был интересен тем, что делегаты им не интересовались. Они бродили в кулуарах, снимались, беседовали друг с другом, знакомились. Мой доклад как будто имел успех, поскольку профессор Лиан потом повел меня в студию радио «Франция», и я должен был говорить выученные заранее фразы на дурном французском языке.
Потом мне предложили сделать доклад в обществе парижских врачей о гипертонии. Президент его, тот же Лиан, в резюме подчеркнул интерес той части доклада, в которой говорилось о профилакториях на производстве. «Я посоветую нашему министру здравоохранения это ценное мероприятие», — сказал он, но я не слышал, советовал ли он в самом деле и что из этого вышло.
Был еще визит к мэру города Парижа. Меня пригласили расписаться в книге почетных посетителей. Это было торжественно, «честь такая» была оказана всего трем-четырем делегатам.
Из медицинских учреждений мы посетили госпиталь Божон, громадное высотное современное здание, но в отделениях мне показалось неуютно, шумно и людно; кроме того, я был в старом госпитале Hotel de Dieux, основанном еще в XVI веке и лишь слегка модернизированном (я был в клинике Труссо, где когда-то побывал Боткин и отозвался неодобрительно; я бы присоединился к его оценке). Большие палаты, в середине — проход в соседние, койки за перегородками.
Зато замечательным учреждением является Институт Пастера. Нам показывал его русский доктор Грабарь[239], выдающийся биохимик. Он был руководителем одной из лабораторий. Среди его помощников были и дочки эмигрантов, полные интереса к России и еще не разучившиеся говорить по-русски. Они мечтали попасть на балет в Большой театр, приезд которого совпал с окончанием нашего пребывания в Париже.
Мне очень хотелось посетить какой-либо город вне Парижа. В нашем маршруте, утвержденном в Москве, значились Лион и Марсель. Казалось бы, чего лучше, стоимость билета обеспечена. Но мои товарищи уперлись: стоит ли разъезжать, это же дорого: гостиницы, еда (а тут мы ходили в столовку посольства). Я понял, что им просто хотелось побольше накупить для своих жен. На этой почве я с ними рассорился, и мы дулись друг на друга до Москвы.
Удалось еще побывать в Версале. Красивые, величественные парки, но само здание дворца было мрачно и пусто. Фонтаны не работали. Статуи еще не были возвращены (после немецкой оккупации). Нам объяснили, что на восстановление Версаля у французского правительства нет денег. Правда, пришел на помощь Ротшильд — часть восстановительных работ была выполнена на его пожертвования, за что в его честь повешена мемориальная доска.
Медицина во Франции не произвела на меня большого впечатления. Правда, фирма «Алвар» выпустила здесь превосходные электрокардиографы и чуть ли не двадцатиканальные электроэнцефалографы, но я не слышал докладов из уст французов с большими новыми достижениями. Сам профессор Лиан сейчас занят фонографией; его скептицизм француза проявился в суждениях о том, что, модулируя фильтры, можно получить при записи звуков сердца любые шумы у здорового человека.
Другой блестящий французский кардиолог, президент Европейской кардиологической ассоциации профессор Ленегр[240], с которым я встречался в Бельгии, в Швейцарии и в Риме, проявил свой скепсис в монографии о блокаде ножек Гисова пучка, придя, в конце концов, к выводу, что этот феномен служит больше для запугивания пациентов, а врачи, собственно, не знают его значения. В докладах о грудной жабе он иронизировал в адрес модной теории о спазме коронарных артерий, сводя болезнь к атеросклерозу. И т. д. При всем том он очень умен, красноречив, как вообще французы, и весьма обаятелен в обращении, и я очень доволен, что мы с ним очень дружески познакомились.
Видный кардиолог профессор Жиро, работающий в Монпелье, был в Москве на II съезде терапевтов (и по сему случаю сделан почетным членом нашего общества). Он ежегодно выпускает по сборнику работ, числом в 20–30, каждая из которых идет под его фамилией и к ней присоединяются то одни, то другие имена ее фактических исполнителей. Это мультиплицирование Жиро мне показалось, пожалуй, единственным подтверждением мнения о тщеславии французов. Наконец, позже я познакомился еще с одним кардиологом Франции — профессором Фромманом из Лиона.
Каковы показались мне французы? Если говорить о профессорах и врачах, они приятны, любезны, точны в своих словах, они обладают живостью восприятия. При общении с ними чувствуешь тысячелетнюю передовую культуру страны. Они общительны, свободны в своих высказываниях, очень воспитанны; я не заметил ни тщеславия, ни резкости, ни легкомыслия, чем их наделяют, очевидно, не видевшие их некоторые писатели. Я бы даже сказал, что они полны сдержанности, а вовсе не петушиного чванства, как это им приписывали некоторые наши публицисты.
Простые люди показались мне серьезными и вместе с тем склонными к шутке. Женщины — разные, как и везде. Я подсчитал, что красивых здесь не больше, нежели в Москве, но больше «хорошеньких», «интересных», что объясняется изящной походкой, хорошими прическами и умением одеваться. Старые дамы худощавы. Иные выглядят молодо в 60 лет, но, как и везде, имеется немало обыкновенных старух (еще Вольтер сказал, что в старухах никогда не было недостатка).
Обращают на себя внимание чистые и стройные ноги, по сравнению с кривыми и толстыми нижними конечностями наших женщин (я говорю о массе). Тут уж Пушкин не сказал бы фразу о двух парах красивых женских ног. У них, мне кажется, культ ног, они не стоптаны, их кожа гладка, без багровых утолщений, и нет пальцев с кривыми ногтями, которые бы вываливались наружу из отверстий в модной туфле. Я думаю, что это объясняется доступностью подобрать себе по ноге обувь (то есть они не хватают наспех то, что «выкинули», а выбирают то, что подходит из множества примеряемых пар). Кроме того, забота о ногах начинается еще у маленьких девочек.
Но позже мои первоначальные восторги в адрес француженок поостыли, стали попадаться в изрядном числе некрасивые и неизящные.
В том же 1954 году в сентябре я побывал в Швеции на конгрессе по внутренней медицине в Стокгольме. Советские медицинские общества к этому времени — через год после смерти Сталина — стали вступать в международные научные организации (конечно, по выбору наших руководящих органов). В данное международное общество мы получили приглашение от его президента профессора Нанны Сварц