ны так же, как голодают теперь…».
Еще один писатель – Виктор Шкловский – говорил следующее: «…Меня по-прежнему больше всего мучает та же мысль: победа ничего не даст хорошего, она не внесет никаких изменений в строй, она не даст возможности писать по-своему и печатать написанное. А без победы – конец, мы погибли. Значит, выхода нет. Наш режим всегда был наиболее циничным из когда-либо существовавших, но антисемитизм коммунистической партии – это просто прелесть.
Никакой надежды на благотворное влияние союзников у меня нет. Они будут объявлены империалистами с момента начала мирных переговоров. Нынешнее моральное убожество расцветет после войны».
Спецслужбы слушали не только литераторов, но и кинематографистов. Например, в донесении Шубнякова фигурирует имя режиссера Александра Довженко. И говорил он вот что: «…Украинские девушки, полюбившие немцев и вышедшие за них замуж, не виноваты в том, что у них нет патриотизма, а виноваты те, кто этого патриотизма в них не сумел воспитать, то есть мы сами, вся система советского воспитания, не сумевшая пробудить в человеке любви к родине, чувства долга, патриотизма.
Ни о какой каре не может быть речи, должны быть прощены все, если только они не проводили шпионской работы…
Тема обличения порочности советского воспитания, никчемности советского педагога, ошибочности пропаганды и трагических результатов этого должна стать основной темой советского искусства, литературы и кино на ближайшее время.
….Возмущаюсь, почему создали польскую дивизию, а не формируют украинских национальных частей…».
Все эти данные ложились на стол Сталину и других членов Политбюро, но, самое интересное, почти никаких репрессий по отношению к антисоветчикам не проводилось (из длинного списка литераторов, упоминаемых Шубняковым, посадят только Леонида Соловьева – автора «Повести о Ходже Насреддине»). Спрашивается, почему, если сталинский режим, как долгие годы уверяют нас господа либералы, был кровавым? Значит, кровь в нем проливалась выборочно и были такие деятели (и их было достаточно большое количество), на кого эта «кровавость» не распространялась. Сталин прощал интеллигенции их приватные антисоветские разговоры и требовал от них взамен только одного – патриотизма в их профессиональном творчестве. И они этого патриотизма в своих произведениях придерживались.
Кстати, могло быть и такое. Чекисты (по приказу того же Сталина) приходили к «подслушанным» писателям и ставили вопрос ребром: либо этот компромат ляжет в основу уголовного дела против вас, либо вы будете делать то, что мы вам прикажем. И писатели, дабы не оказаться в ГУЛАГе, шли на сотрудничество. Цинично? Безусловно. Но такова суть любой большой политики и деятельности спецслужб, которые чаще всего выполняют волю все той же большой политики. Так было раньше, так происходит и поныне, причем при любом режиме. А те люди, которые ассоциируют это только со сталинскими временами, либо заблуждаются, либо намеренно врут, преследуя какие-то свои корыстные цели.
Но вернемся к Леониду Кмиту.
Итак, упоминание его имени в контексте антисоветской деятельности Зои Федоровой не стало поводом к тому, чтобы актера тоже привлекли к судебной ответственности. И он продолжил свою деятельность в кино, снявшись во второй половине сороковых годов в четырех фильмах: «Голубые дороги» (1948; роль – помощник капитана пассажирского корабля «Россия» Иван Иванович), «Новый дом» (1948; старшина-сапер Фокин), «Повесть о «Неистовом» (1948; радист Филатов), «Три встречи» (1949; директор МТС).
А что же Зоя Федорова?
В Лефортово она пробыла почти год – до осени 1947 года. Причем Лихачев вел ее дело в течение нескольких месяцев, а заканчивал его один из помощников начальника СЧ подполковник Константин Соколов. После этого дело должно было попасть в суд, но замминистра МГБ Сергей Огольцов (его утверждающая подпись появилась на деле 15 августа 1947 года) почему-то передал его на рассмотрение Особым совещанием при МВД. Почему именно туда? Видимо, все по той же причине – чтобы у Федоровой не было возможности ненароком (или по злому умыслу) апеллировать к тому, что она является агентом спецслужб. Ведь в проекте Положения об ОСО этому внесудебному органу предоставлялось право рассматривать расследованные органами МГБ СССР дела: а) о лицах, признаваемых общественно опасными по связям с преступной средой или по своей прошлой деятельности; б) о преступлениях, доказательства по которым в силу их характера не могут быть оглашены в судебных заседаниях; в) другие дела – по отдельным указам Президиума Верховного Совета СССР или постановлениям правительства СССР.
Для нас важен именно пункт «б», по которому и проходил агент «Зефир» – его агентурная деятельность не должна была стать достоянием широкой огласки. Поэтому Особое совещание состояло всего из нескольких человек: министра МВД С. Круглова, двух заместителей министра – от МВД и МГБ – и Генерального прокурора (или его заместителя). Кроме этого, Особое совещание рассматривало дела, по которым нет доказательств вины подсудимого (например, на ОС осуждали жен врагов народа), либо сам факт осуждения данного человека (и его самого) надо было скрыть.
Однако об аресте Федоровой было широко известно; чего же здесь, спрашивается, скрывать? Но скрыть надо было, как уже говорилось, ее агентурную принадлежность. Поэтому актрису и провели через Особое совещание, поскольку на нем можно было рассматривать дело, не вызывая на заседание подсудимого. То есть круг осведомленных лиц сужался до минимального: прокурор, министр, два заместителя. В итоге 8 сентября 1947 года было вынесено решение: осудить Зою Федорову на 25 лет лагерей за антисоветскую деятельность и преступную связь с иностранцем. Хотя на самом деле агента «Зефир» осуждали за другое: за провал операции по вербовке важного американца. Плюс к тому же Абакумов прятал за решетку бериевского агента. Кстати, о Берии.
В том же сентябре Федорову отправили из Москвы в Темниковские лагеря в Мордовии. Однако на пути туда, в Потьме, Зоя решилась написать письмо своему покровителю. На календаре было 20 декабря 1947 года. Приведем это послание полностью:
«Многоуважаемый Лаврентий Павлович!
Обращаюсь к вам за помощью, спасите меня. Я не могу понять, за что меня так жестоко терзают.
В январе месяце 1941 года, будучи несколько раз у вас на приеме по личным вопросам, я хорошо запомнила ваши слова. Вы разрешили мне обращаться к вам за помощью в тяжелые минуты жизни. И вот тяжелые минуты для меня настали, даже более чем тяжелые, я бы сказала – смертельные. В глубоком отчаянии обращаюсь к вам за помощью и справедливостью.
27. XII.46 я была арестована… Я была крайне удивлена этим арестом, так как не знала за собой никаких преступлений. Правда, за последние шесть лет министерство кинематографии постепенно затравливало меня. Последние два года я чувствовала себя в опале. Это озлобило меня, и я среди своих родственников и друзей критиковала нашу жизнь. Говоря о материальных трудностях, я допускала довольно резкие выражения, но все это происходило в стенах моей квартиры.
Находясь в жизненном тупике, я всячески искала выход: обращалась с письмом лично к Иосифу Виссарионовичу Сталину, но ответа не получила. Пыталась зайти к вам, но меня не пустили ваши сотрудники.
Вскоре я была арестована. Не считая свое поведение преступным, так как я болтала всякую чепуху, не имея каких-либо преступных намерений, я была спокойна. В крайнем случае за свой язык и аморальное поведение я ждала хорошего выговора, но не тех страданий, которые мне пришлось испытать.
Инкриминированное мне преступление и весь ход следствия напоминают какую-то кровавую комедию, построенную следователями на нескольких неосторожно мною сказанных фразах, в результате чего на бумаге из меня сделали чудовище.
Я пыталась возражать и спрашивала: „Зачем вы все преувеличиваете и сами за меня отвечаете?" А мне отвечали, что если записывать мои ответы, то протоколы будут безграмотны. „Вы боитесь терминов", – говорили мне и вставляли в мои ответы термины – один другого ужаснее, один другого позорнее, делавшие из меня изверга и изменника Родины.
Что дало повод так позорно заклеймить меня? Мое знакомство с иностранцами. Но знала ли я, что дружба, которая была у нас с ними в те годы, перейдет во вражду и что это знакомство будет истолковано как измена Родине?! Но этого мало, полет жестокой фантазии следователей на этом не остановился. Подаренный мне во время войны маленький дамский пистолет послужил поводом для обвинения меня в террористических намерениях. Против кого? Против власти. Против партии и правительства, ради которых, если вы помните, я дала вам согласие остаться в Москве на случай, если немцы захватят ее, чтобы помогать вам вести с ними подпольную борьбу.
Следователи говорили мне: „Не бойтесь, эти протоколы будут читать умные люди, которые все поймут правильно. Неужели вы не чувствуете, что вам хотят протянуть руку помощи? Вас надо было встряхнуть. Да и вообще, это дело вряд ли дойдет до суда“.
Я сходила с ума, решила покончить с собой и повесилась в одиночной камере Лефортовской тюрьмы, но умереть не удалось – мне помешали… Потом я была отправлена в Темниковские лагеря – больная, полусумасшедшая. Но Особому совещанию показалось недостаточным столь суровое наказание, и через два месяца они решили добавить конфискацию имущества, отнять то, что было нажито в течение всей жизни честным трудом. Этим они наказали не меня, а моих маленьких детей, которых у меня на иждивении четверо: самой маленькой, дочери, два года, а самому старшему, племяннику, десять лет.
Я умоляю вас, многоуважаемый Лаврентий Павлович, спасите меня! Я чувствую себя виноватой за легкомысленный характер и несдержанный язык. Я хорошо поняла свои ошибки и взываю к вам как к родному отцу. Верните меня к жизни! Верните меня в Москву! За что же я должна погибнуть? Единственная надежда у меня на Ваше справедливое решение.
20.12.1947».