С этими словами Барон почесал Гертруду за ухом. Собака подняла голову и посмотрела на полковника так, словно вопрос исходил не от хозяина, а от неё самой.
– В будущем эта наука станет единственным двигателем прогресса, Барон. Общество, наконец, признает её силу и значение. Изобразительное искусство, музыка и литература отомрут за ненадобностью. Все эти танцульки и мазульки отправятся на свалку истории, как старые садовые перчатки. Помяните моё слово!..
Губы Маккензи дрогнули:
– Полностью с вами согласен. Писать картины и слагать поэмы уже и в наше время совершенно неприлично.
– Повторяю: у меня всё рассчитано, – Блэквуд пропустил очередную насмешку, словно укол учебной рапиры. – Ошибки не будет. Я учёл всё: направление ветра, угол наклона, вес заряда. Даже ваши сомнения. Завтра сами сможете убедиться. Помня о прежнем опыте сотрудничества, я подготовил испытания на полигоне. Начало – в восемь утра. Не угодно ли присутствовать?
– Вы и впрямь полагаете, что самое тонкое место в ваших расчётах – это я? Весьма польщен, полковник. Однако у русских, насколько мне известно, нет возможности явиться на завтрашние показательные стрельбы и признать, что их песенка спета. Сделает ли удачный залп по деревянной мишени победу в бою несомненной? Нет, вестимо!
Блэквуд упрямо наклонил голову. В его глазах сверкали искры, какие высекает кремниевый замок пистолета или ружья. Он хотел было возразить, но Маккензи лениво вскинул руку – договорю, мол, потом настанет ваш черёд.
– Я предоставил противнику дезинформацию об отступлении наших частей, якобы для перегруппировки и последующей контратаки на другом участке фронта. Однако низина, которую ещё вчера занимали наши войска, и впрямь опустела. Если вы не зажарите своего Горыныча на сковородке в подливе с красным вином и артишоками, мы лишимся всех передовых укреплений. Ключевых позиций! Надеюсь, в ваших расчётах есть место и для такого исхода?
Несмотря на внешнюю невозмутимость хозяина, Гертруда безошибочно уловила напряжение, ощерила по-прежнему острые клыки.
Сэр Генри процедил с ледяной вежливостью:
– Если боитесь ошибиться во мне, то придите хотя бы ради этого.
Ладонь Маккензи ласково опустилась на загривок питомицы. Гертруда вздохнула и мирно улеглась обратно на ковёр. Искусственный ворс смешался с густой собачьей шерстью.
– Что ж, хорошо, – пожал плечами барон. – Но вы, Блэквуд, лично командуете залпом. Не хочу доверять это дело никому другому. Если уж играть в шахматы с судьбой, то только с лучшим игроком.
Полковник невольно вздрогнул. И этот о шахматах! Что за удивительное совпадение?..
– Разрешите идти?
–Ступайте. И помните: от успеха мероприятия зависит наше общее благополучие. В случае победы мы будем купаться в деньгах. Ваша сестра, вероятно, с нетерпением ожидает приданого?
Когда до выхода из шатра оставалось не более шага, ошеломлённого артиллериста остановил новый вопрос:
– Скажите, сэр Генри, вы сделаны из крупповской брони или из того особого льда, который можно найти только в айсбергах?
– Я вас не понимаю, барон, – произнёс полковник, задумчиво коснувшись конверта с письмом. Порыв холодного мартовского ветра заглушил его шаги.
Как только брезентовый полог захлопнулся, из тёмного угла палатки бесшумно выплыла чёрная фигура в глубоком капюшоне.
Красный Барон залпом допил пиво.
– Вы всё слышали, юноша. Проследите, чтобы учебная мортира взорвалась и отправила нашего полковника к праотцам. И пригласите в наблюдательную комиссию как можно больше офицеров. Нам понадобятся свидетели. Всё должно выглядеть естественно: роковая случайность во время учебных стрельб. Сколько раз я писал в министерство о дрянном порохе? Господи, и не сосчитать…
Он сделал паузу, а затем добавил скучающе:
– Да, и не забудьте: у него есть слуга. С ним можно не церемониться. Столбняк или тиф – вполне подойдут.
Шпик поклонился и бесшумно исчез. Не человек – тень.
Гертруда покосилась на хозяина. Примет ли он ещё посетителей или можно наконец поспать?
– Отдыхай, милая. Угроза миновала. Ещё чуть-чуть – и артиллерия Блэквуда, а также сопутствующая ей дурацкая экономия боеприпасов лишили бы нас выгодного контракта с Бирмингемской мануфактурой. Рано или поздно кто-нибудь непременно решил бы, что армии больше не требуется столько ядер. Щёлк – и золотой ручеёк иссяк бы… Теперь рычаги в наших, и надо сказать, весьма надёжных руках. Мы только что заработали тебе на косточку-другую. Да что там! Хватит до конца жизни. Нам обоим.
Собака раз-другой качнула хвостом и выпростала длинный язык.
– Так! Где эта чертова щетка? Иди сюда, девочка, вычешем тебе подшерсток. Вот так…
Глава одиннадцатая. Прыг-скок
Апрель 1855 года. Севастополь. Лазарет.
Рядовой Некрасов смотрел в потолок третий час кряду. Это занятие, как выяснилось, требует особого мастерства – не меньшего, чем, скажем, написание трактата о войне или уход за фикусом.
В лазарете он числился сравнительно недавно, всего ничего – неделю с хвостиком, но даже за это время успел понять: безделье в положении лёжа – настоящее искусство.
Порой Виталий Сергеевич настолько погружался в это занятие, что слова доктора Шмидта, сухие, как стерильный бинт, просто не доходили до его сознания.
А впрочем, так ли важно, что говорят на земле, когда витаешь в облаках? Можно сказать, что одной ногой ты на небесах, а другой – на больничной койке, причём первой, кажется, повезло куда больше.
Господи, что за бред?!
Кажется, эфир по рецепту Пирогова способен не только облегчать страдания, но и помрачать рассудок. Мысли путались, точно нитки в клубке у старушки, что вечно дремлет, уронив пенсне на грудь.
Ужасное состояние.
Однако кто знает – может быть, именно в таком состоянии приходят самые честные мысли? Искренность – плод сердца, а не разума. За окном, как всегда, грохотало. То ли канонада, то ли гроза. Но какая, в сущности, разница? Ставни скрипели на ветру, как ампутационная пила по кости.
За время, проведённое в лазарете, рядовой 14-го пехотного полка Некрасов насмотрелся всякого. В том числе – ампутаций: пальцев, кистей, рук, ног. Его собственная нога никак не заживала, вызывая всё большее беспокойство. На днях, перехватив тревожный взгляд доктора, он понял: дело неладно. Однако ни о чём не спросил – ни себя, ни его. Война, особенно события последних дней, научила главному: лишнее знание – верный путь в тартарары… В этот самый Тартар – древнегреческий ад, где души терзаются веками.
А если задуматься, что такое ад, как не вечные муки совести?
Душа, словно пронзённая картечью, тянула вниз… С каждым днём сердце сжималось сильнее. Следует высказать всё начистоту. О Гурове, о Бестужеве-Рюмине… обо всём. Только так можно сохранить остатки чести. Но кому? Кому доверить мысли, что могут свести в могилу раньше, чем гангрена?
Некрасов сел на постели и жестом подозвал сестру милосердия – милую Марию Афанасьевну. Казалось, она никогда не теряла доброжелательности – ни в часы отдыха, ни тогда, когда её пальцы были испачканы кровью и нечистотами, а по щекам катились слёзы.
Боже! Какой самоотверженной бывает наша Россия, если даже жёны чиновников и офицеров не остаются в стороне – служат в лазаретах, штопают и стирают бельё, готовят домашнюю еду… Да просто дарят улыбку…
– Будьте любезны, сударыня, принесите перо и бумагу, – попросил Некрасов и, смахнув со лба крупные капли пота, снова откинулся на подушку.
Уголки его губ искривились в горькой усмешке. Раньше он командовал целой ротой, а теперь не мог даже приказать себе оставаться в постели. Былую выправку с переменным успехом заменяли поддерживающие бинты.
– Вот, извольте, господин майор. – Разрешите вам помочь?
– Благодарю, Мария Афанасьевна, но я больше…
Некрасов не договорил. Он смотрел на молодую вдову, полную света и такта. Женщина во сто крат лучше мужчины! Ей совершенно неважно, майор он сейчас, рядовой, вольноопределяющийся или вовсе никто.
Как тут не вспомнить мудрость унтера Митрофаныча: «У бабы сердце – что печь: и греет, и пироги румянит!».
– Пишите, пишите… – сказала сестра милосердия. – Если что, я рядом. Вон там, за ширмой.
Оставшись в иллюзорном одиночестве, Виталий Сергеевич приступил к письму. Первая фраза получилась ровной и официальной:
«Его высокородию полковнику жандармского корпуса Туманову, конфиденциально».
Рука дрогнула. Бисер чёрных капель упал на простыню – туда, где сквозь ситец проступало карминовое пятно. Чернила – кровь совести…
Виталий Сергеевич скрипнул зубами. Пальцы судорожно сжали перо. Казалось, раз уж начал – пути назад нет. Нужно писать дальше.
Но он не стал.
Листок с хрустом разорвался и полетел на пол – в небытие. К чёртовой матери…
К чему теперь всё это? Он взял вину Мишеля на себя. Не мог иначе. Понимал: товарищ испугался и наломал дров. Очнувшись после первого залпа английской артиллерии, осознал, что с Бестужевым каши не сваришь… И…
Бац! Пуля тамизье разнесла поэту голову.
Мишель знал, сейчас прилетит новый снаряд, и хотел спасти тех, кто ещё мог идти. Не только свою шкуру, но и его, Некрасова. Однако просчитался. Слишком топорно для самоубийства. Да и психологически недостоверно. Такой человек, как граф Бестужев-Рюмин, не стал бы стреляться. Тем более из благородных побуждений. Не тот характер! Скорее, посулил бы деньги и протекцию за одну лишь попытку вынести его раненого в безопасное место.
Некрасов понимал: связи отца защитят его от худшего. А сказать правду – всё равно что самому затянуть петлю на шее друга.
Жаль его. Ведь не злодей, не леший какой-нибудь. Мелкий, трусливый – но человек. Жертва системы «европейских» ценностей. Проклятый французский штуцер – символ технического прогресса и эффективности – утащил беднягу на самое дно.
Виталий Сергеевич твёрдо решил: он не выдаст Гурова. Позволит сбежать. И тогда хоть на миг перестанет быть Мертвасовым…