ограда). Да, но всё остальное другое: ни в одной кисти винограда не течёт кровь, нет нервов и капилляров, она не способна играть на рояле или писать стихи. Так, со старта, познание становится невозможным. И как следствие этой фальсификации, этого стремления к тому же самому, к определению, происходит потакание страстям. Как только ты начнёшь сравнивать, тебе покажется, что есть другое, более привлекательное. Без сравнения нет выбора. И тебе будет казаться, что одна из двух сравниваемых вещей лучше другой (например, молния и мысль, ибо и та, и другая быстры), но каждая обладает своей неповторимой красотой. И потом тебе захочется найти что-то ещё лучше, и тебе придёт в голову: пуля или ядерная ракета (потому что они тоже быстры, как молния и мысль, но по-другому). И так, выискивая всё новые и новые метафоры и сравнения для «скорости», ты из поля слов, обозначающих скорость света, перейдёшь в тёмное языковое поле, где находятся слова, обозначающие скорость тьмы. Мы все знаем скорость света, но только лукавый знает скорость тьмы. И хотя речь идёт о двух скоростях, вопрос в том, сравнимы ли они: одна успокаивает и сладка, как мёд, а другая наполняет страстями и язвит, как жало.
С тех пор, как я погрузился в молчание, я, помимо сравнений, обнаружил и вторую ловушку языка, с помощью которой он ведёт к лжи и погибели: это присущая ему тавтология. Сравнение и тавтологичность языка — величайшие и невидимые ловушки для чистого и невинного человека, расставленные дьяволом. Когда я был лингвистом, я этого не видел. Теперь вижу, хотя и не осмелился бы выступить с такими утверждениями в миру на лингвистическом симпозиуме, потому что меня бы объявили сумасшедшим. Например, выражение «я существую» является тавтологией, хотя никто этого не чувствует. «Я» не могло бы осознать себя в качестве «я» или произнести эту фразу, если бы оно изначально не существовало. Точно так же глагол «существовать» не мог бы стоять в первом лице, если бы не было осознания наличия местоимения первого лица, если бы это «я» не наличествовало изначально. Так что, когда ты говоришь «существую», ты говоришь «я», а когда ты говоришь «я», ты также говоришь и «существую». Но если «я существую» есть тавтология, то, хотя фраза кажется совершенно истинной, велика опасность, что она также ведёт ко лжи, как и всякая тавтология: «деревянное дерево» на первый взгляд кажется истиной, но подразумевает существование «стального дерева» или «мраморного дерева», что истиной не является. Это значит, что даже когда мы произносим величайшую истину: определение, тавтологию или сравнение, мы молча говорим неправду. Язык не может освободиться от этого «хвоста» невидимой лжи. Для человека высшее подвижничество — научиться до самой смерти не лгать, потому что он лживое существо. Это величайший подвиг, который человек может совершить в течение жизни. И этого более чем достаточно, чтобы сказать, что он прожил жизнь не напрасно. И если язык по определению лжёт, то величайший возможный подвиг человека — научиться молчать. К сожалению, все мы сначала учимся говорить, только потом некоторые из нас учатся молчать.
Таким образом, через послушание, данное мне старцем Иларионом в монастыре, я получил столько важных лингвистических, семиотических и философских познаний, сколько не вынес за семь лет изучения филологии и философии по всему миру. А его укоризна из-за ожидаемой похвалы за подметание дала мне реальный урок, как научиться молчать и в своих действиях. Я люблю моего старца.
Вчера он дал мне книгу для чтения. Первое предложение было: «Если в комнате у тебя тепло, не открывай слишком часто дверь. А если в тебе есть Святой Дух, не говори много». У меня постоянно создаётся впечатление, что он просит прощения за то, что накладывает на меня неприятные послушания, которые, наоборот, даются мне легко и я исполняю их с любовью. И язык у меня здесь приручился, хоть я и не говорю: я слышу свои мысли. Я уже не та надутая, циничная, вульгарная скотина. Не только уста, но и душа взяли себе в жильцы новые слова.
Всё не так просто, как я думал. И Сартр, и Камю могут научиться экзистенциализму от простого дежурного. Опускание шлагбаума — квинтэссенция экзистенциалистского тезиса о том, что человек несёт ответственность за свои действия, даже если мир кажется ему до такой степени бессмысленным, что ему на всё наплевать, и он подобно Мерсо в «Постороннем» может переспать с искренне любящей его машинисткой Мари, а на следующее утро на её вопрос «думает ли он жениться на ней» равнодушно ответить: «Мне всё равно, но если тебе хочется, то можно и пожениться».
Сегодня перед утренним поездом в 9.10 я второй раз в жизни опустил шлагбаум, вернулся в сторожку, взял красную фуражку и красный флажок и в таком виде стоял, чтобы спокойно встретить и проводить поезд. Я посмотрел налево и понял, что утро опаснее, чем день: кучка школьников, отпущенных с уроков, били друг друга своими портфелями, не видя ничего вокруг, как будто мир просто не существовал, бежали по переезду, подныривая под шлагбаум и пересекали пути, не обращая никакого внимания на опущенные шлагбаумы. Они даже не посмотрели налево и направо, чтобы увидеть, не приближается ли поезд. Я крикнул им, чтобы они поторопились, но это не помогло; один из подростков показал мне средний палец. К счастью, они пробежали, и наступила полная тишина — других пешеходов не было, только вереницы машин по обе стороны от переезда; большинство из них выключили двигатели, чтобы сэкономить топливо. Я посмотрел направо, когда вдалеке послышался гудок локомотива (впоследствии я научился безошибочно определять расстояние до поезда в зависимости от громкости гудка), и у меня кровь застыла в жилах: рядом с путями, под насыпью, метрах в ста от меня стоял кудрявый мальчик. Видимо, тоже ждал, когда пройдёт поезд. Я окликнул его: «Мальчик, отойди от насыпи, поезд идёт!» Он только посмотрел на меня, ничего не сказал и не сдвинулся с места. — Ты меня слышишь, малыш?! Мальчик снова посмотрел на меня и не пошевелился. Но потом крикнул что было сил: «Не волнуйся, начальник! Мне не впервой!»
В этот момент из-за деревьев, растущих рядком на церковном дворе, послышался гудок: пути здесь сворачивали в сторону, деревья повторяли их изгиб и тоже шли полукругом. Поезда за деревьями не было видно, но он был там, в сотне метров от мальчика, и всего через несколько секунд должна была появиться зелёная голова разъярённого тепловоза с двумя большими, как у динозавра, глазами по бокам и с третьим глазом сверху, как у циклопа. Мальчик стоял, окаменев, и совершенно спокойно смотрел на вагоны поезда, притормаживавшего здесь, на переезде; он вглядывался в окна, как будто искал кого-то внутри. Поезд проехал мимо ребёнка, мне стало легче, локомотив пронёсся перед сторожкой и, дав гудок, скрылся вдали.
Я поспешил поднять шлагбаум, в то время как нетерпеливые водители уже заводили свои машины и нервничали, готовясь ехать дальше. Когда я повернулся, чтобы найти взглядом мальчика, его уже не было.
В этот момент в сторожке зазвонил телефон.
Я вошёл и взял трубку. Это был начальник. Голос с другого конца провода спросил меня, не было ли рядом с путями мальчика. Я сказал, что был. Он строго предупредил меня: моя работа заключается не только в том, чтобы опускать и поднимать шлагбаум. Моя работа и в том, чтобы следить, кто вертится около путей. Несколько машинистов сигнализировали ему, что в последнее время всё чаще и чаще рядом с путями болтается мальчик.
— Не старше шести лет, вьющиеся волосы. Машинисты поездов по опыту знают, что это очень опасно: когда кто-то постоянно крутится около железной дороги, это признак потенциального самоубийцы, который скоро окажется под колёсами локомотива. Целыми днями, прежде чем решиться на роковой прыжок, они изучают: когда проходит поезд, какие у него колёса, бампер, острые края, каковы шансы, что человека просто отбросит в сторону и он останется в живых. Ищут место, где проститься с жизнью: по опыту, говорят машинисты, чаще всего они выбирают повороты, потому что если самоубийца долго наблюдает за приближающимся к нему локомотивом, то может в последний момент отказаться от своего намерения. А внезапное появление поезда сокращает агонию. И именно такой поворот перед моим переездом: поезд пересекает реку по старому железному, скрипучему и ржавому мосту, огибает церковь и вдруг появляется из-за ряда деревьев, окаймляющих церковный двор. Они почти никогда не решаются на самоубийство на мосту, потому что это было бы похоже на несчастный случай; будто поезд раздавил их против воли, когда они переходили мост. А им очень важно, чтобы все знали, что это было именно самоубийство, — сказал начальник станции.
Я дошёл до конца первой главы «Лествицы» Иоанна Лествичника и точно помню фразу, которую подчеркнул карандашом, прежде чем опустить шлагбаум и до того, как начался урок начальника про железнодорожных самоубийц. Она гласила: «Убоимся Господа хотя так, как боимся зверей; ибо я видел людей, шедших красть, которые Бога не убоялись, а услышав там лай собак, тотчас возвратились назад, и чего не сделал страх Божий, то успел сделать страх зверей». Мне было трудно с этой фразы вдруг переключиться на телефонную лекцию о нравах железнодорожных самоубийц, а ещё труднее причислить к ним кудрявого мальчика. Потому что я видел его накануне выходящим из церкви; если он верит во Христа, то уж точно не убьёт себя. И хотя я промолчал, начальник, будто прочитав мои мысли, заметил:
— Не рассчитывайте, что мальчик испугается тепловозного гудка; опыт говорит, что самоубийцы в таких случаях, даже если бы они и хотели убежать, стоят будто пригвождённые к шпалам, парализованные страхом. Страх — недостаточная мотивация, чтобы избежать смерти; если бы это было так, то никто бы не умер, потому что все, повторяю, все боятся смерти, но не знают, как от неё спастись.
Во второй половине дня между пассажирским поездом в Кралево и товарным поездом из Кралева в Лапово есть перерыв четыре часа пятнадцать минут. А поскольку до церкви Святой Троицы всего несколько шагов по шпалам, я решил сходить посмотреть. Пока я шёл к входу в церковь, я думал, что неслучайно её построили в метре от путей: это поддерживает мою теорию, что железная дорога — это как смерть и невидимое Воскресение.