Запах ладана заменил простецкий запах пропитки железнодорожных шпал. Было темно, и поскольку снаружи ярко светило солнце; мне потребовалось несколько секунд, чтобы привыкнуть к полумраку, сначала перед глазами стояли синие круги, потом зрение прояснилось. Передо мной оказалась прекрасная, совершенно новая фреска, но выполненная целиком в соответствии с поэтикой старых средневековых мастеров; только цвета были новыми, остальное принадлежало праматерии фресковой живописи. По левую руку всё ещё стояли леса, а это означало, что работа пока не закончена. Я прошёл мимо строительных лесов и на красной ленте, закрывавшей доступ к ним, с немалым удивлением прочитал надпись по-английски «UNDER RECONSTRUCTION». Мне это показалось странным: почему написано не по-сербски? Я посмотрел на стену и увидел: на фреске, на которой была изображена сцена распятия, со всеми фигурами, где доминировала Богородица с ренессансным, почти реально человеческим лицом, полным печали настоящей матери по настоящему сыну, Иисуса на кресте не было! Вместо него была белая штукатурка в форме распятого силуэта, подложка, на которой стенописцу ещё предстояло написать Спасителя. И я цинично улыбнулся: «В современном мире даже Господь находится на ремонте; как будто речь идёт о водопроводной сети или автомагистрали, и ждут, когда по тендеру выберут лучшего претендента!» В этот момент в церкви, которая, я был совершенно уверен, пуста, раздался детский голос:
— Я тоже жду, когда он появится. Я прихожу каждый день, а его всё нет и нет.
Я обернулся и на одном из молельных стульев у стены увидел кудрявого мальчика. Было лето, а он был в высоких зимних ботинках. Левый ботинок широко разинул рот, как те консервные банки, которые оставил в сторожке мой предшественник. Мальчик смотрел на фреску с Воскресением Христовым, не моргая, не ожидая, что я что-то скажу, как будто меня здесь и не было. И когда я уже хотел сказать ему, что я здесь, он заговорил:
— Дядю Мелентия выгнали. Дядя Мелентий может нарисовать Иисуса простым карандашом, ему и краски не нужны. Он расписал для них всю церковь без денег. Я слышал, как алтарник сказал, что скоро приедет иностранец, чтобы закончить Христа… Посмотри на другую стену, — сказал он, как будто мы знали друг друга сто лет.
Я посмотрел. Там было написано Воскресение Христово, словно великолепное живописное красноречие. Малыш добавил:
— Сначала нарисовали Воскресение. И только потом Распятие. Как можно воскреснуть до смерти? Эти люди не знают, что сначала, а что потом.
Маленький философ, видимо, сам того не зная, поставил диагноз всему нашему современному миру: распинают уже воскресшего Христа. Его распнут ещё ужаснее, чем в первый раз: теперь это делают за деньги. В старой газете, оставшейся от прежнего железнодорожника, я прочитал, что собирают средства на операцию для какой-то семилетней девочки: операция стоила полмиллиона евро. Разве это не распятие Христа в теле той девочки? Что это за операция, ей что, будут вживлять бриллианты, золото и палладий, раз это вмешательство стоит так дорого? Сколько цистерн крови им нужно и по какой цене, когда доноры крови сдают её бесплатно?
— А почему выгнали этого Мелентия? — спросил я.
— Потому что церковь получила деньги, так мама говорит, от каких-то иностранных фондов. И чтобы их можно было использовать, они должны нанимать иностранцев. А Мелентий уже всё им нарисовал, но они не дали ему закончить. Если они не возьмут иностранца, то не смогут воспользоваться деньгами. А это большие деньги. Так говорит мама, — объяснил мальчик.
Он по-прежнему сидел с левой стороны небесного корабля, который плыл с этим провинциальным городом и целой планетой сквозь Вселенную (а наша планета тоже всего лишь космическая глубинка), хотя все убеждены, что стоят на месте, когда находятся в церкви. Мы плыли одни, я и он, без распятого Иисуса, отданного на тендер, мы плыли, как корабль без кормчего.
— Что ты вечно вертишься около железной дороги? — спросил я, сидя на одном из молитвенных стульев, напротив маленького старичка.
Мальчик оторвал взгляд от пустого места Христа. Он долго смотрел на меня, как бы испытывая меня; точнее, будто раздумывая, можно ли со мной говорить.
— Я здесь кое-кого жду, — тихо сказал он. — Я живу в ста метрах отсюда, и тот, кого я жду, наверное, сойдёт с поезда в городе, на вокзале, а я жду его здесь.
— Так ведь поезда тут не останавливаются.
— Да, но они притормаживают, из-за переезда. Я увижу, есть ли этот кто-то в поезде. А городской вокзал слишком далеко. Раньше я ходил туда, но он так и не приехал… Вот почему я стою здесь, на насыпи; смотрю, есть ли он в поезде.
И встал. Перекрестился, повернувшись к алтарю, и собрался уходить, потому что я, как мне показалось, был неприятен мальчику и нарушил молитвенный покой.
— У тебя ботинок порвался, — сказал я ему. — Смотри, нос расквасишь, если его не заклеишь.
Мальчик повернулся ко мне. Он снова на меня посмотрел, словно оценивая, стоит ли со мной говорить. Потом сказал:
— Тот, кого я жду, пообещал мне новые ботинки. Не имеет смысла заклеивать эти, когда скоро он привезёт мне новые. Он просто пока ещё не вернулся…
О, кудрявый мальчик! Как сказать тебе, что никто из уехавших куда-то не вернулся, потому что возвращается не тот самый человек, который уехал, даже если у него такое же удостоверение личности, как у уехавшего? Это иллюзия, что мы возвращаемся домой такими же; всегда возвращается какое-то другое «я», а не то «я», которое уехало. И даже предметы, которые когда-то исчезли, не возвращаются прежними. Одолжи кому-нибудь мешок пшеницы, и тебе вернут мешок пшеницы; но это будут не те зёрна, что были. Как в Книге Иова: Иову вернули всё, что у него отобрали, даже жену и детей, но они были не теми, каких он потерял!
Потом мальчик добавил с достоинством, почти обиженно:
— У меня есть и другие туфли, мне их мама купила.
— Так что же ты носишь эти, зимние? — спросил я.
— Тот, кого я жду, уехал зимой. Если я сменю эти на летние, это будет как будто я предал его, как будто не верю, что он вернётся. И я не хочу грустить: если я обую новые, летние, то пойму, что время идёт, а он всё не едет. А так время как будто останавливается, для меня всё ещё зима.
Было очевидно, что, желая сделать доброе дело, я ранил его своим разговором. Поэтому я добавил просто:
— Хорошо, носи эти. Но если подмётка тебе мешает, приходи ко мне домой, у меня есть хороший клей, он и железо берёт, починим тебе ботинки. Чтобы ты ждал в нормальной обуви.
Тут старичок-малыш внезапно встал и направился к выходу, как школьник, который проснулся и понял, что опаздывает в школу. Выходя, он чуть не упал, споткнувшись о свою же подошву, торчащую, как высунутый язык. Мальчик едва удержался на ногах.
После того, как он вышел, я уже не мог сконцентрироваться и молиться. Перед моим внутренним взором стояли его ботинки: они были такие старые, что кожа сморщилась так, будто на ней появились морщины. При этом я не видел самого мальчика, а только ботинки, стоящие в какой-то ничем не примечательной прихожей. А на свете нет ничего печальнее, чем пустая детская обувь.
Вечером начальник позвонил снова. Я сказал ему, что разговаривал с мальчиком и что у мальчика нет причин кончать жизнь самоубийством, потому что он ждёт кого-то, кто привезёт ему новые ботинки. И его голос, словно исходящий с небес, изрёк:
— Я знаю, о ком идёт речь. Мы зовём его ублюдком, весь город так его зовёт. Отец бросил семью, уехал со школьницей, едва окончившей гимназию. Он никогда не вернётся, что бы он ему ни обещал. Мать скрывает от него, что они в разводе; я знаю точно, потому что многие ею интересуются; она очень красивая, образованная и воспитанная женщина.
И потом объявил мне, что начинается ремонт железной дороги, который продлится всё лето, и что мне нельзя будет далеко отходить от сторожки, несмотря на то что в расписании между поездами большие перерывы. Он сказал, что постоянно будут ездить маневровые локомотивы, подвозить путевым рабочим стройматериалы и еду. То есть я должен быть начеку.
Ночью мне приснился жуткий сон: перед церковью стоит Марта, но почему-то смуглая, как цыганка. Я не думал о ней те два или три месяца, что был здесь, и вдруг она мне приснилась. В руках у неё плачущий младенец, замотанный в какое-то грязное одеяло. Люди подходят к ней и бросают мелкие деньги в жестяную тарелку, стоящую перед ней. Подхожу и я. Она узнаёт меня и прячет ребёнка. Смотрю в миску: внутри только монеты в один и два евро, не наши деньги. Подхожу к ней поближе, я в гневе, потому что она попрошайничает, а я достаточно зарабатываю (во сне мы, очевидно, ещё муж и жена), и вдруг под одеялом вижу запелёнатого младенца: это Иисус, которого не хватает на фреске в церкви. Он крошечный, и он распят! Судя по всему, Марта соскоблила его с фрески и зарабатывает на нём. Я хочу забрать его, но тут у неё из-за спины появляется мужчина, который говорит мне по-английски: «Советую не вмешиваться, отойдите, если не хотите неприятностей. Мы с вашей бывшей женой выиграли тендер на использование образа Иисуса Христа. Выметайтесь отсюда». Я хочу ударить его, замахиваюсь, бью, слышится звук разбитого стекла, я просыпаюсь в сторожке у железной дороги и вижу: размахивая руками во сне, я разбил оконце над кроватью. Весь кулак в крови.
К счастью, в сторожке есть аптечка первой помощи. Но завтра мне придётся выйти, чтобы купить стекло. А я уже давно не покидал своё убежище больше, чем на пять минут.
Сегодня старец Иларион позвал меня и попросил написать, что я думаю об устах и других органах чувств. Он сказал мне, что органы чувств — это окна души; а так как тело — её дом, то не все окна одинаково чисты. Я был под обетом молчания, и он попросил меня написать. Я чувствовал себя первоклассником, получившим первое домашнее задание. И ещё он сказал мне написать кратко и чётко. Не пытаться подражать стил