Но, благоутробные: крест, крест, который отстранил паука злобного, перед тем как открыть книгу! Это нужно помнить! Ибо каждый грамотный читать умеет, но истинно читает только тот, кто в крест верит! А Философ, будто хотел, чтобы поучение его и далее было в душе моей, в сердце моем, в голове моей, продолжил преподавать мне свою чудную науку, продолжил наставлять меня в преображении моем, которое случилось в час единый в той комнате. Продолжил, ибо сказал:
— Знание схоже со светом, а сердечная вера схожа с теплом. Как в мире наружном для жизни растений нужны и свет и тепло, так и для чтения слов нужна, кроме знания, еще и вера. В свете знания нет тепла; тот, кто только знает, а в Бога не верует, чтение совершает, всего лишь скользя по буквам и словам, как свет лунный скользит по скалам, не проникая в их сердцевину и не согревая ее, потому что свет тот холоден, никогда он не сможет согреть души слов, оживить их и понять их истинно, сердцем, а не разумом.
Я думал, что я сплю. Все, что я обдумывал годами, тайно, из-за страха перед Лествичником, теперь лилось из уст Философа, будто моя душа говорила его устами, как будто я говорил языком его. «Как будто у меня самого нет языка», — подумал я. Буквоносец раз и навсегда голос мой в рабство взял, язык и душу мои присвоил (когда голосовали мы за прием Философа в совет царский); но тогда язык мой дурные дела творил в устах Буквоносца, а теперь с него тек мед вселенский! Вот что творит дружба с одиннадцатью, со мной с двенадцатью разбойниками: язык у тебя она забирает. И вот что творит дружба с одним только праведником: язык тебе она возвращает. Ибо легче предаться пороку, чем доблести, как легче заразить кого-нибудь болезнью, чем передать кому-нибудь свое здоровье, и дружба с одним праведным сильнее союза с двенадцатью неправедными. Наука без доброты, без того облака света, которое видел я в первый день вокруг Философа, есть наука дьявольская.
Так и вышло: когда Философ вгляделся в чудное сочинение на столе, он улыбнулся; впервые с тех пор, как я узнал его, улыбнулся и сказал:
— Сделай список с этого. Здесь нечему потеряться при копировании.
— Что это? — спросил я и посмотрел на чудное творение. Вот как оно выглядело, о блаженные, если вы мне верите, то есть если верите глазам моим, моими глазами виденному, моей рукой переписанному:
Он сказал:
— Это простой расчет. Для того чтобы это прочитать, вера не нужна, нужно только знание. И потому мы отдадим это отцу Лествичнику, ибо он помощь обещал. Неизвестно, что и как видел и прочитал отец Мида в проклятой комнате.
И потом, когда я сделал копию с написанного, он взял клубок с пойманным пауком, вернул его на книгу, запер дверь и пошел вверх по лестнице.
— Сейчас мы вверх поднимаемся, а, в сущности, падаем, — сказал он. — Логофет не будет доволен, когда поймет, что ключа к страшному пророчеству нет и в помине. Кто-то должен все же войти в восточную комнату и посмотреть, что там написано.
Ноги у меня подкосились, потому что нас постигла неудача. Я поднимался по лестнице, держась его света. Но все еще не видел того облака вокруг его тела: я все еще был в немилости у Бога, хотя и был в милости у Философа. Я, асикрит его, как Лествичнику асикритом был ключ его.
15
Вечером в келье пречестного отца Кирилла Философа мы разглядывали надпись. Он сразу понял, что речь идет о расчете содержимого некоторого сосуда.
— В документе говорится о том, сколько жидкости может вместить некоторый сосуд. Но нигде нет ни одной буквы; мы не знаем, о каком сосуде здесь говорится. Ни о том, что это за жидкость. Ни о том, кто мерил глубину внутренности сосуда, ни зачем.
И пока он расхаживал взад-вперед по келье, я спросил:
— Может быть, отец Мида неправильно сделал список? Может ли быть, что он не снял пелену с глаз своих?
Философ, углубленный в свои мысли, посмотрел на меня, как будто глядя сквозь меня, и сказал:
— Возможно. Но возможно также, что он прочитал что-то маловажное в той надписи и это и переписал, ибо ему это казалось важным. Книги суть бездны; когда их читаешь, каждый читает на той глубине или высоте, до которой поднялся его дух. Может быть, отец Мида прочитал только то, что его дух увидел; ибо если читал без любви, а только со знанием, из букв получились цифры. Может быть, только это он увидел; может быть, смотрел неправильно; может быть, что копию сделал буквами, но, когда ее перенесли в другую комнату, под другой свет, переместили с востока на запад, под свет иной, чем под которым она была рождена, буквы преобразились в цифры. — Потом помолчал и добавил: — А может быть, вовсе не отец Мида написал это; может быть, это чужая рука.
Эта мысль меня очень взволновала. О чем думал тогда Философ? Разве такое возможно: некое сочинение, одной рукой написанное, приписать незаслуженно другому? Нет греха больше, чем украсть чужое слово, чужими буквами украсить себя перед светом. Дух чужой тем самым украсть, душу чужую, Дух Святой, вложенный в чужое тело. Тогда две души у тебя будут, а тело одно: видел я таких людей, страдающих несчастьем великим, ибо две души тогда владеют телом, говорят двумя голосами, сами себя не понимают, в одно время говорят одним голосом, а в другое — другим. Видел я таких людей и знал, что запирают их в одиночные камеры в монастырях, тюрьмах и крепостях и не выпускают на свободу, ибо человека могут смерти предать, а когда предстанут перед судьей, то скажут: «Не я убил, а другой во мне, его и судите». И поскольку ни один судья не может осудить одну душу в теле, в котором две души живут, потому что тогда вторая душа пострадает безвинно, их освободили от смертной казни и заключили в темницы. И меня будто молнией ударило, когда я подумал, что и Лествичник на такого притворного человека похож; то сладкого, то ядовитого, как пчела: на устах мед, а в горле жало.
И пока я так размышлял, в келью Философа, не постучав, вошел логофет. Он был бледен, весь в поту, глаза провалились. И сказал:
— Моя дочь умирает. Умирает грозной, ужасной смертью: тело ее все покрылось роговыми бляшками, как у змеи холодной, как у ящерицы, а теперь ноги и руки у нее становятся как у огромного мохнатого паука! Это началось утром, как только вы вошли в комнату! Не хочу боле, чтобы кто-нибудь даже помыслил о том, чтобы спуститься туда, в эти проклятые комнаты. Тому, кто подумает о том, голову сниму с плеч!
Философ в тот же миг пал перед логофетом на колени и такие слова изрек:
— Пречестный! Со словами и сочинениями так: как только их переписываешь, то губишь им душу и другую душу они получают. Возьми и зажги огонь и позови десять изографов его срисовать: разве не разным цветом они нарисуют пламя, не разную форму ему дадут и разную величину? А все тебя будут убеждать, что это тот же самый огонь. Но ведь и правы они: огонь первоначальный каждый последующий миг по-другому выглядит! А подумай теперь, что будет, если другие десять изографов сделают копии изображений огня первых десяти. А потом подумай, что будет, если третьи десять изографов сделают копии копий изображений огня. Можешь представить себе, что случится?
Логофет заколебался, но у Философа не было сладких уст Лествичника, чтобы его переубедить, заставить принять окончательное решение.
— А если это так, — вмешался и я, — то с каждым новым словом, вместо того чтобы приблизиться, мы удаляемся от истины.
Наступила устрашающая тишина, ибо и логофет и Философ поняли, что я хочу сказать. То, чего не сказал я, прошептал Философ:
— С каждой копией мы удаляемся от Бога. От начала начал, от первопричины, от всего Им созданного, видимого и невидимого.
Философ все стоял перед ним на коленях и говорил:
— Умоляю тебя, заклинаю, стопы твои целую: допусти меня в зловещую комнату, и я увижу: прочитаю, растолкую написанное, и мир воцарится в тебе и в царстве твоем.
На логофета было страшно глядеть. Мудрые слова Философа представляли для него искушение великое, но он боялся. Знал, что, по преданию, двери той комнаты можно было открыть лишь трижды. Дважды их уже отворяли; оставалось открыть их один, последний раз. А потом, если Слово не будет прочитано правильно, страшный мор и глад нападет на землю, на царство наше: дракон с неба семь дней и семь ночей жечь будет своим огненным дыханием, и земля сотрясется, реки исполнятся кровью, скот падет, а живые позавидуют мертвым.
— Прошу тебя, дай мне ключ от той комнаты, — сказал Философ совершенно спокойно, глядя на логофета своими теплыми, ясными глазами.
— Нет, — отвечал логофет, — не могу. Не смею. — И, сказав так, он вышел.
Философ встал, перекрестился и промолвил:
— Если так, завтра я ухожу.
— Куда? — спросил я пораженно.
— Искать пуп земли, — ответил он. — Нужен первоисточник: все остальное, всякая копия — обман.
И я знал, что лишь теперь начинаются волнения в моей жизни и в жизни Лествичника.
И как это обычно бывает, так и сейчас было: мы вдали искали то, что было перед нами, ибо, в отличие от Лествичника, Философ не знал, как скрывать украденное!
16
Следующим утром Философ попросил у логофета дать вьючных животных в дорогу, чтобы перевезти самое необходимое, одного караванщика и одного помощника, и мы, всего четыре души, двинулись в долгий путь. Я спросил Философа, куда мы идем и где находится пуп земли, а он сказал: в середине земли, ибо пупок находится посередине тела. Когда мы отошли на целый день пути, он спросил меня:
— Как ты думаешь, что это такое — пуп земли?
Я не нашелся, что ему ответить.
— Есть на лице земли одна гора, которая зовется Пуп. Пойдем поищем ее, — сказал он.
Тридцать три дня шли мы к этой горе, в чудесной и неведомой стране, пока не добрались до города, именуемого Керманшах. По пути мы видели удивительные страны и удивительные народы, людей на верблюдах; Философ с ними разговаривал на языках, доселе неслыханных, звук которых не достигал еще уха человеческого. И все нам предлагали дары, кров и пищу, а Философ чаще всего от них отказывался, принимая только самое необходимое: хлеб и воду. И вот когда мы добрались, когда осилили дорогу и она превратилась в мельчайшую пыль под ногами нашими и исчезла, то перед нами расстелилась равнина, вся усыпанная мелким песком, называемая пустыней, и посреди той равнины мы увидели пуп земли: гору голую, безлесную, высотой до неба, как пупок, поднимающийся из чаши живота красивой белокожей женщины.