Пуп земли — страница 3 из 52

Тридцать три года тому я был найден на ступеньках лестницы, поэтому меня хотели окрестить Лествичником. Так велел отец Стефан Буквоносец, на которого я весьма похож обликом, а более всего — волосатыми руками. Это он решил назвать меня Лествичником, чтобы я возвысился, стал чист духом и богоугодными деяниями приблизился к Богу. И так и было, я был Лествичником, пока не отверзлись уста мои в возрасте шести месяцев и пока Бог не укрепил язык мой в словах. А когда услышали отцы, нашедшие меня, что полугодовалое дитя может рассказывать различнейшие истории и что истории эти к действительности отношения не имеют, что они без корней, как дерево в воздухе висящее, вымысел чистый, то нарекли меня Сказителем. Сказания суть домыслы, в отличие от событий, которые, без сомнения, происходили и должны быть верно пересказаны. А язык мой не к событиям, а к сказаниям дар имел и этим медом был вскормлен сызмальства. И так стал я Сказителем, ибо лучше всех других здесь я владею искусством сказывать сказки, искусством повествований и грез, которое все сводится к отсрочкам и оттяжкам, ибо всякое удовольствие человеческое, включая и удовольствие выслушать или поведать сказание, из того и состоит, чтобы оттянуть миг удовлетворения, ибо после удовлетворения желания страсть в душе угасает как свеча, когда догорит в подсвечнике. Имя Сказитель мне совершенно подходит, и мало кто знает меня как Иллариона; я был Сказителем, пока не появился Философ. С тех пор для меня каждое сказание превратилось в наказание; так я сам говорю, ибо наказанием Божьим, карой Божьей стала душа моя для этого моего ни в чем не повинного тела!

Поэтому я незадолго до этого и сказал: я был во многом не ниже Философа, который был мудр и учен, но не видел того, что видел я, не умел своим умом сочинять сказания, а только пересказывал чужие. Но Он его избрал, его поселил в Своей обители, потому что не любил вымысла. Ибо в Священном Писании сказано, что в чертоги небесные, в град Божий, не войдут псы, любодеи, убийцы, идолослужители и всякий любящий и делающий неправду. А Сказители — делают и любят делать неправду. Ибо сказано, устами святого апостола Иоанна Богослова: «И я также свидетельствую всякому слышащему слова пророчества книга сей. Если кто приложит что к ним, на того наложит Бог язвы, о которых написано в книге сей. Если кто отнимет что от слов книги пророчества сего, у того отнимет Бог участие в книге жизни…» Я приложил и согрешил, и Бог накажет меня, добавив в книгу жизни: смерти буду желать, но время мое не придет!

И было так, ибо не было иначе, моими устами сказано, моей рукой написано: после того как мы поклонились Философу, а он нам, логофет изрек:

— Добро пожаловать, Философ.

— Господь да благословит тебя и царство царя твоего, благочестивый управитель, — ответил Философ.

— Вот мои советники, отцы духовные, первенцы рода своего, члены совета моего, — сказал логофет и указал на нас. — Отец Илларион, которого мы зовем Сказителем, потому что он сочиняет сказания без корней в земле. Отец Стефан, по прозванию Буквоносец, который придумал новую азбуку, лучше нынешней. И отец Пелазгий, мой и царский асикрит, отвечающий за библиотеку, многоученый, число дней жизни которого вдвое меньше числа Слов, им прочитанных.

Так он нас представил, будто имена исчерпывают смысл сущностей, которые их носят, и будто они всегда даются нам по правде и по заслугам. А даются они из грешных уст человеческих и оттого часто сами грешны; так, часто случается, что имена святых дают башибузукам и разбойникам с большой дороги; только Бог знает истинные имена явлений и предметов, но не открывает их, ибо время еще не пришло, как в сказаниях моих.

Философ качал головой, крестился, когда называли каждое имя, а потом с любопытством начал разглядывать нас своими большими теплыми глазами. Я ненавижу его, а из-за него и Его, но должен сказать, что не видел очей прекраснее, подобных глазам молодого оленя. Ничего человеческого не было ни в тех глазах, ни в его взгляде светлозрачном: он стоял перед нами, и по лицам Пелазгия и Стефана я понимал, что они не видят того, что вижу я, — облака света, которое продолжало облекать тело чудотворца. И взгляда его они не видели, взгляда, который зрит и прозревает сквозь оболочки сущностей: за твердой скорлупой ореха он ощущает его скрытую сладость и за мягкой кожей нас троих он чувствует нашу тайную горечь.

— К вашим услугам, раб ваш и Божий, — сказал Философ.

— Правда ли то, что говорят, Философ, о святых мощах святого Климента? — спросил логофет.

— Господь увидел, — коротко ответил Философ, у которого, верно, не было расположения разговаривать.

— А почему они испускают сияние?

— От одного слепого нищего, который, как всякий нищий, простирает длань за подаянием Христовым, ибо кто подает бедняку — Христу подает, я узнал, что мощи великого святого все еще лежат в море. Я умолил архиепископа дать мне корабль с людьми набожными, мужами благочестивыми, чтобы отвез он меня к тому месту. И тот человек поступил так: дал мне корабль и людей общим числом человек двенадцать. И когда мы доплыли, великая тишь пала на море. Я велел им копать в том месте. И сказал: «Войдите в воду и копайте в воде и не бойтесь, ибо не потонете, как мыши». — «Кто в силах выкопать яму в воде, Философ»? — спрашивали эти двенадцать. И я сказал этим людям, что, если мы на истинном месте, море само откроется, и покажется земля. И они прыгнули в воду, но земля не показалась, ибо не были мы на истинном месте. Люди стали кто тонуть, кто выплывать, но тут страшная буря налетела на море, поднялась волна великая, и нас понесло дальше, к берегу. В какой-то миг буря стихла, море отверзлось, и стало видно дно. Люди мои принялись копать, и тут послышался сильный запах лампад и ладана и открылись святые мощи. А затем люди собрали их в ковчежец, запечатали и с большой честью и славой пронесли их в храм, в город. Вот что произошло, милостивый повелитель, с Божьей помощью и по желанию Его.

Пока Философ говорил, я смотрел в лица отца Стефана и Пелазгия. У отца Стефана один глаз был совсем белый, закрытый бельмом, еще у него была жилка на шее, которая в минуты злобы и гнева (а они частенько на него нападали, ибо он был слаб душою) билась, как у ящерицы. А сейчас эта жила, казалось, лопнет. Буквоносец надулся, как вол, утонувший в реке, побагровел, затем посинел, и только присутствие логофета мешало ему прервать рассказ, ибо не желал он слушать о подвигах других. Завистлив был Буквоносец, и душа его страдала от зависти и днем и ночью, как камень прибрежный от волн морских. И поэтому в моих сказаниях я представлял отца Пелазгия молью, или, по крайней мере, я тешил себя мыслью, что в какой-то предыдущей жизни (я один из всех отцов верил в это чудо, предыдущую жизнь) он всеконечно и несомненно был молью, ибо зависть — это воистину моль: как это несчастное создание пожирает одеяние, в котором родилось, так зависть снедает сердце, грызет душу, уродует тело. Как всякий завистник, отец Стефан терзался, встречая высших себя, не замечая, что равен им, обессилевал, видя равных себе, желая первенства и власти над ними, трясся от страха при взгляде на меньших себя, боясь, что они поравняются с ним, ниже превзойдут его. Плакал отец Стефан с плачущими, но душа его не радовалась с радующимися. Всю жизнь это мешало ему быть счастливым: зависть не давала ему насладиться тем, что он имел, ибо его постоянно мучило желание того, чего у него не было. Так и теперь: постепенно, а видел это только я, он превращался в несчастное орудие злобы.

Отец Пелазгий Асикрит, напротив, внешне спокойно смотрел на Философа, но на его устах заиграла лицемерно-сладкая улыбка. А он был лицемерен, и душа его страдала от двуличия. В улыбке его таилась насмешка; я хорошо ее знал, ибо однажды исповедовался у отца Пелазгия и поведал ему, что слышал небесную музыку в храме, когда призывал Бога в часы бестелесные и бесчувственные. Та же усмешка, что и сейчас, играла тогда на его губах. Эти двое не верили в чудеса, потому что усердно призывали Бога, а Он ни разу им не явился; они повествовали семинаристам о чудесах Пресвятой Богородицы, но сами в них не верили. И теперь не верили, хотя, как я уже сказал, пред приходом Философа до нас дошла весть о чудесном открытии мощей святого Климента, пречестного папы римского, который приял мученическую смерть, утонув в море.

Логофет смотрел на Философа, вытаращив глаза. Ему было непонятно, как может Философ рассказывать о таком событии с такой простотой и спокойствием, как будто он рассказывал, что отворил дверь, вошел в комнату и закрыл дверь за собой.

— А образование, Философ? Где ты учился? У столь просвещенного человека должно быть много книг. Скажи, где твои сундуки со Словами, я прикажу их принести.

— Никаких сундуков у меня нет, — был ответ.

— Как нет?

— Так, всемилостивейший. Небо, земля, море, весь этот свет — это огромная и преславная книга Господня, в которой в молчании нам открывается проповеданный Бог, ибо все видимое свидетельствует о невидимом, — сказал он, и это, очевидно, произвело сильное впечатление на логофета.

Отец Стефан откашлялся, посмотрел на отца Пелазгия, тот притворно улыбнулся и пробормотал так, что слышно было и логофету:

— Следственно, вотще нахожусь я в челе библиотеки, ибо нет в ней ни неба, ни земли, ни моря. Или, скорее, если верно сказанное пречестным Философом, я в челе неба, моря и земли!

Логофет удивленно поглядел на отца Пелазгия, у того усмешка сразу застыла на устах, и в тот же миг отец Пелазгий раболепно склонился перед логофетом и забормотал:

— Прекрасную параболу использовал Философ, о логофет. Но и книги и Слова нужны. Для учения. Для настоящего учения.

О Философ, человек телом, ангел душой! Душа твоя в тот миг стала мягкой, словно пряжа, в которой застряла отравленная стрела; успокойся, ибо стрелы зависти не могут поразить мягкое, улавливающее и обезвреживающее их, а от твердых каменных стен суеты эти стрелы отскакивают, как от крепости, но оставляют в них отметины. Философ мягко улыбнулся, но понял, что значило слово