Пуп земли — страница 48 из 52

просто возбужденным; когда я ему сказала, что он слишком разволновался, он сказал: «Да, конечно; знаешь, что это такое — после стольких лет опять оказаться под настоящим небом?»

Потом я ему рассказывала о Партии, о Земанеке, о нашем браке, о Зденочке, но он меня не слушал. Спросил меня, что стало с физкультурником; я ему сказала, что его наказали за то, что он побил ученика, и что потом его посадили в тюрьму за то, что он избил свою бывшую жену и ее мужа. Он все только улыбался и вдруг сказал: «Люция, я хочу показать тебе этот свет и эту музыку; для этого я тебя сюда привез». Я сказала, что не верю, что я увижу что-нибудь подобное, что это нужно заслужить, что нужно, чтобы человек был чист душою. Он сказал, что я должна послушать эту музыку и что ни джаз, ни народная музыка — это не музыка; они на самом деле только бледное отражение той настоящей вышней музыки; он сказал, что теперь ему смешно, что когда-то он защищал джаз от народной музыки, и то, что он написал в своем эссе, было чистой глупостью; сказал, что существует только одна музыка и что я непременно должна ее послушать.

Мы сошли в Стоби; он держал меня за руку, в его прикосновении не было ничего сексуального, ничего эротического; он держал меня, как будто он святой и хочет приобщить меня к священной тайне; мы шли и скоро пришли на то место, где он тогда напился столько лет назад, на экскурсии, около мозаики с павлином. Он стоял и смотрел на мозаику; вдруг он сказал: «Люция, а где другая мозаика?» Я не знала, что он имел в виду. «Какая другая мозаика?» — спросила я. «Та, с пауком». Я сказала ему, что тут никогда не было никакой мозаики с пауком. «Была, — сказал он. — Была большая мозаика с огромным черным пауком, сидящим в великолепной паутине». Я убеждала его, что ничего подобного тут не было; я хорошо знала Стоби, потому что и Земанеку там нравилось и мы часто туда ездили в первый год брака. Людвик потом наклонился, встал на колени и внимательно посмотрел вниз. «Кто-то перенес мозаику, камень за камнем, — сказал он. — Кто-то перенес ее на другое место».

Потом мы лежали под деревом и курили; он курил и смотрел в небо; солнце стояло высоко, светило вовсю, и день был довольно жарким; мы лежали и молчали. «Ты о чем думаешь?» — спросила я. «Думаю о желтом масле детства», — ответил он. И рассказал, что у него была тетка, которую звали Цвета; у нее была парикмахерская в центре города; и что он все время, когда был ребенком, ходил к ней в парикмахерскую, а она после работы запирала свою парикмахерскую, вела его к себе домой и давала ему кусок хлеба, намазанный маслом; масло было желтое, и он никогда в жизни больше не видел такого желтого цвета и никогда больше не слышал такого запаха. Где он только не спрашивал, где можно купить такое масляное масло (сущая тавтология, сказал он, но правдивая и необходимая, чтобы описать именно это масло); все эти годы, во всех городах, по всему миру он искал такое масло; масло стало у него вроде навязчивой идеи, настоящей манией, но он никогда и нигде так и не нашел масла такого цвета и с таким запахом. Он сказал, как и в тот вечер, когда мы его потеряли, что мир ему кажется страшно старым и что цвета предметов и запахи с течением времени слабеют; что у него есть желание вернуться назад, пусть даже в детство; я смотрела на него и видела, что мы вдвоем тонем постепенно в какой-то непонятной пустоте, что говорим о существенном, хотя кажется, что мы говорим какие-то незначительные вещи. Он спросил меня, помню ли я, каким шампунем я мыла волосы, когда училась в школе; я сказала, что не помню. Он сказал, что у меня волосы всегда пахли корицей; я ответила, что это невозможно, потому что я не выношу запаха корицы; а он меня убеждал, что так и было.

Мы лежали так под деревом не знаю сколько, довольно долго; я думаю, что уже и понятие времени потеряло смысл, потому что мы говорили о чем-то, что не связано со временем. У нас не было никакого желания говорить о самих себе, о чем-то, что с нами уже произошло, потому что казалось, что между нами все уже произошло и что с нами больше ничего не может случиться того, что было бы нам неизвестно.

Но это только так казалось, потому что Ян вдруг протянул руку и начал гладить меня по волосам и по лицу. Воздух дрожал на солнце у нас перед глазами; все было совершенно нереально, да и его рука, гладившая меня, выглядела бестелесно, совершенно прозрачно. «Ян, — сказала я, — не надо». Он не реагировал, продолжал гладить меня по голове, пропуская волосы между пальцев. «Ян, неужели ты думаешь, что через столько лет можно?..» Он посмотрел на меня и сказал: «Нет, не думаю. — И добавил: — Я просто хочу, чтобы ты лежала совершенно спокойно и позволила мне исполнить мое последнее мирское желание». — «Какое желание?» — спросила я с удивлением. «Обещай, что будешь лежать, не шевелясь, полчаса». — «Что за глупости, Ян Людвик? Ты хочешь невозможного». — «Нет, — сказал он, — обещай».

И потом он стал меня упрашивать; просил, как малое дитя, совершенно по-детски; встал передо мной на колени, целовал мне ноги; говорил, что просит, чтобы я только оголила живот; что больше ничего не требует и просит всего лишь на полчаса «дать ему взаймы мой живот» (так он и сказал, господин судья!); сказал, что клянется, что вообще до меня не дотронется руками; я смеялась, уж очень безумным было его предложение. «Ян Людвик, — сказала я, — мы же взрослые люди. Что это за глупости?» Он стоял передо мной на коленях и умолял только вытащить блузку из брюк и показать ему живот, он ползал передо мной на коленях, молитвенно сложив руки; я велела ему не сходить с ума, вести себя тихо. Он с восторгом смотрел на меня; глаза у него сияли, как у юноши; я сказала, что он ставит меня в очень неудобное положение и что, если кто-нибудь пройдет мимо и увидит, что средь бела дня я показываю живот какому-то неизвестному мужчине, меня объявят сумасшедшей; я сказала, что у меня есть дочка и что годы мои не те, чтобы заниматься подростковыми забавами под деревом, но он не сдавался. Я хорошо знала его характер и понимала, что так легко он не отвяжется; в какой-то момент я уже пожалела, что опять с ним встретилась, и сказала: «Ну ладно. Но только на четверть часа».

Он вскочил на ноги, открыл чемодан (он все время носил его с собой) и вынул из него бутылку вина. Я лежала под деревом; чувствовала себя глупо, и мне было очень не по себе из-за того, что я согласилась исполнить чужое желание. Он сказал: «Закрой глаза». Я закрыла; он завернул мне блузку; в следующий момент я почувствовала, как что-то капает мне в пупок, и потом ощутила его язык в нем, в пупке; я дернулась и открыла глаза: «Ян Людвик, ты что делаешь?» Он склонился к моему животу, прикрыл пальцем горлышко бутылки так, чтобы из него капало по капле; он наливал вино мне в пупок и потом пил. «Я наполняю вином чашу мира», — сказал он. «Ты сошел с ума, немедленно прекрати!» — «Но ты же мне обещала, Люция!» — «Нет, Ян, не могу; я, может быть, тебе и обещала, но теперь отказываюсь», — сказала я и встала.

Он вдруг разрыдался; плакал, и я в первый раз в тот день всерьез задумалась о его психическом здоровье. Меня охватил страх; я чувствовала свою ответственность за то, что произошло, и не знала, что делать. Он сказал: «Я тебя просил лишь позволить мне выпить бутылку вина из твоего пупка, а ты не разрешаешь; а ведь ты сама знаешь, Люция, что я заслужил намного больше того, что прошу». Я попыталась ему объяснить, что это ненормально, что это совершенное безумие, что я не смогу это вынести, что мне щекотно, а он сказал: «Может быть, для тебя это унизительно?» — и я в этот момент поняла, стала просто уверена в том, что Ян Людвик приехал не просто так и что жажда мести — не важно, что он притворялся, что он равнодушен к тому, что с ним случилось, — все еще горит в его душе. Наверное, поэтому он и решил сначала отомстить, чтобы потом мог с чистой душой предаться своему Богу.

Но он уже лежал на спине, униженный и оскорбленный. Курил. Я спросила его, сердится ли он на меня. Он ответил, что сердится. Сказал, что хотел только, чтобы мой пупок стал для него чашей, мерой для последней бутылки вина в его жизни; я сказала ему, чтобы он не говорил так, потому что я суеверна и не люблю, когда говорят о чем-нибудь последнем в жизни. Он сказал, что все в порядке, предложил идти обратно; я согласилась. Мы встали; он взял меня за руку, но вдруг произошло нечто странное: мои руки сами потянулись к его лицу, и уже в следующий момент я прильнула к нему и обняла его. Он не хотел меня целовать; я сказала, чтобы он поцеловал меня; он ответил: «Нет. Сначала дай мне чашу»; сказал это капризно, по-детски, как будто он мой ребенок; я рассмеялась, засмеялся и он, и я сдалась.

Он просил, чтобы я отдала ему давно украденную, потерянную чашу. Просил, будто это зубная щетка, которую кто-то украл; и было невозможно отказать ему в этом желании.

Потом я легла под дерево; я решила дать этому несчастному дурачку то, что он хочет; я оголила живот, и он начал свой ритуал: лил по несколько капель в пупок, а потом слизывал их языком. Это длилось бесконечно долго; сначала мне было щекотно и я отстранялась, а он возвращал меня на место, грубо и резко, и продолжал. Я чувствовала себя предметом, чашей, чем-то, чем кто-то пользуется. Сначала это было мне все равно, даже в известном смысле я сочла это унижением, своего рода местью, придуманной Яном Людвиком, но через некоторое время я начала тонуть в каких-то неведомых глубинах; я думала, что теряю сознание, потому что передо мной стал возникать какой-то неведомый свет. Я теперь даже не помню, разговаривали ли мы в процессе, думаю, что нет. Помню только, что внезапно, когда это унижение для меня уже ничего не значило, даже начало мне нравиться, он встал и сказал: «Все. Чаша пуста». Потом подал мне руку, помог встать, поправить и отряхнуть одежду; выбросил пустую бутылку в кусты, и я только тогда увидела, что солнце уже стоит низко и что день начал потихоньку угасать. Пейзаж вокруг золотила целая паутина из лучей, и невозможно было определить источник этого странного рассеянного света. Мне что-то кололо пупок, я задрала блузку и увидела, что на пупке лежит черный паук моей юности, бабушкина брошка; Ян Людвик, видимо, вернулся из цирка, из белого света, чтобы мне ее вернуть, и, выпив свое питье, он запечатал чашу пауком.