Когда на третий день осмотрели ВДНХ, Женькин отец, на сон грядущий встав перед иконой, спустил штаны.
Складки живота были изранены неровными следами резинок. Возле пупка четко отпечаталась пуговица, как доисторическая птица на камне. Его лицо стало вдруг озорным. — Присоединяйся!
Женька присмирел от предложения. «Да, — промелькнуло в Женькиной голове, — верно говорят у нас в Польше: с немцами теряешь свободу, с русскими — душу».
— Давай вместе!
— Не хце!
— Ты думаешь, это кощунство?
Теперь, через много лет, мне кажется, я понимаю далекий замысел вопроса. Крикни Женька «да», все бы, наверное, обошлось. Вместо этого он испытал постыдное чувство возбуждения от переизбытка резкого отвращения.
Озорной, отечный ревизор, беседующий с божеством на собственном языке, не мог этого не заметить. Ревизорский глаз — алмаз. Обратившись в бегство, Женька спрятался в ванной. Иван Сергеевич быстро-быстро стал объясняться в любви.
Ну, онанист… Во всяком случае, именно как курьез поведал мне Женька эту забавную историю.
Тогда… что было тогда? Тогда, без проволочек, был сделан радикальный ход. На следующий вечер они выпили сильно. Они спотыкались о ковры, бились о мебель и двери.
— Ну, давай помиримся, — предложил Иван Сергеевич.
— Хорошо, — сказал Женька.
— А ты кто такой? — спросил Иван Сергеевич.
— Сам знаешь, — сказал Женька.
— Не знаю, — заупрямился Иван Сергеевич.
— Ты чего хочешь? — спросил Женька.
— Любви, — сказал Иван Сергеевич. Он заплакал. — Ты думаешь, мне жалко иконы? Она — твоя. На — бери. Но ты меня тоже не забывай. Тебе что, трудно, что ли?
— Я не забываю, — холодея, пролепетал Женька.
Ну, конечно, он был двустволка, как всякий подающий надежды актер. У него был свой маленький опыт, которым он, естественно, гордился. А с другой стороны, продать и зажить. Короче, он ответил отцу не то чтобы вяло, но невнятно (ты чего? вообще того?), и мне, не слишком уверенному ни в этом пьяном диалоге, ни в дагестанских коврах, о которые они спотыкались, ни даже в предыдущем околоиконном извержении — ни в чем, мне больно продолжать…
Ответив необидчивым отказом, мечтая об иконе, Женька улегся спать, и ночью к нему пришел отец.
Протрезвевший отчасти, дурно пахнущий староватым подержанным телом, явился.
А как бы хотелось написать о другой встрече, дайте другую! Незгибаемый «раб кпсс», убежденный церковник, у которого нашелся скептический сын… Происходит сыновнее обращение. Слезоточивая, верная, правильная, с наградой за стойкость духа история, и почему у этих веселых великомучениц (если я что-то понял) не хватило широты возведенных в канон сердец перековать месть на ту любовь, которой так жаждал Женька, преумножить любовь? Кто мне ответит? Никто, никогда (понимаю, силы не равны, и выгляжу глупо, но не могу сдержаться).
Женька проснулся от странного чувства. Иван Сергеевич, почему-то в очках и в бухгалтерских налокотниках, внимательно дрочил ему и, увидев, что Женька пошевелился, тихо молвил:
— Постой, ща кончишь.
Женька решил, что все это снится, и дернулся, чтобы отогнать невозможный сон, но, дернувшись, кончил и вовсе проснулся. Иван Сергеевич облизывал губы. У него была дряблая кожа лица, он был больной человек. Женька вмиг все сообразил и беспощадно ударил пяткой отца по губам, вскочил, схватил одежду, отец с разбитым ртом бежал за ним:
— Икона твоя!
В предутренний час Женька схватил такси и примчался к единственному другу, который завелся у него в этом страшном русском городе. Он долго не мог успокоиться. Бродил по квартире, варил на кухне кофе, курил и стонал.
Вот такой нехороший случай. Проспал свой несмачный оргазм.
Утром позвонил Иван Сергеевич: пропал Женька. Не у меня ли? Контуженный сладострастник говорил встревоженным, сладковатым голосом. Женька вырвал трубку и стал материться, путая русские слова с польскими, как обычно поляки.
Он будет мстить тебе, сказал Женька, и не ошибся. Иван Сергеевич широко распустил слух о том, что мы нашли двух блядей из города Горького и предаемся коллективному разврату. Я представился им поляком и потом очень тяготился, поддерживая акцент. Мы накормили их запасами моего холодильника, в основном подарками Женькиного отца.
У маленькой были мелкие (вроде креветок), юркие груди, у второй они оказались большими, хорошими, она их прикрыла от стеснения синей косынкой с белыми дружественными надписями. Женька сразу содрал с себя все и стал прыгать на одной ноге; они — хихикать. Небольшой, но очень техничный, объяснил Женька. А его вообще не бойтесь, — сказал про меня. — Он у нас импотент, но умеет маскироваться под доброго ебаря. Покажи, что это у тебя там висит? Девки снова давай хихикать. Я ошалел от Женькиного чувства юмора, обиделся, не сразу показал.
Куда-то они звонили. Откуда-то свалилась еще третья. Ее тоже быстро уговорили снять блузку, но вторая попросила меня ничего больше с ней не делать, потому что она еще маленькая. Третья посмотрела-посмотрела на танцы из кресла и юным басом сказала: оригинально. Она доводилась кому-то сестрой, по-моему, второй. Потом девки ушли в ванную и вышли в полотенцах. Потом полотенца с них съехали. Третья вообще не сдвинулась с кресла. К тому времени Женька напился. Он ушел с первой, потом пришел и заснул на диване. Тогда две первые девушки принялись друг у друга трогать груди, рассматривали их с нескрываемым интересом. Потом все мы, кроме спящего Женьки, трогали груди третьей, но не более этого. Потом третья устала от разврата, раззевалась, личико сморщилось, и она быстро уснула в кресле. Мы со второй пошли в спальню и делали все, но не трахались. Потом постучалась первая, просилась поспать на кровати без глупостей. Утром я проснулся с высокой и худенькой горьковчанкой, обрадовались друг другу и, как влюбленные, всерьез занялись ее узким и темным лобком, уходя все дальше и вглубь; первая нам помогала: томно вздыхала и щупала яйца, пока я не обнаружил, что все мы перепачкались в крови. Тут худенькая была вынуждена признать, что она только второй раз в жизни, а первый не получился. Она стала женщиной с псевдополяком, у которого утром выветрился акцент, как это бывает в фильмах, и никого это обстоятельство не удивило. Зато девственность худенькой бляди воодушевила меня, и мне захотелось сказать ей что-то хорошее, подарить сопутствующий подарок, просто что-нибудь выкрикнуть. Когда она с кровавым животом пошла мыться, я принялся было за первую, но та в решительную секунду объявила, что хочет писать, ушла и пропала, я нашел подруг в ванне, на полу валялась моя разбитая электробритва «браун», а третья вообще ушла рано, самостоятельно справившись с замком. В ванне худенькая имела сугубо торжественный вид. Из шести яиц мы пожарили глазунью и сожрали ее с удовольствием, в дружеской компании строя планы совместной жизни. Женька встал поздно, с головной болью, брюзжа, мы его не одобрили: он бесцельно слонялся.
Где-то в Нижнем Новгороде живет девушка с кровавым животом. Или уехала, голубушка, куда? После глазуньи мы расстались с ней навсегда. Писанье первой, а может, ее жалость меня уберегли.
Женька заразился сифилисом, лечился в Варшаве. Его отец узнал про сифилис и во всем обвинил меня. Он распускал обо мне страшные сплетни. Эвуня тоже решила, что я виновник всего, и заочно раздружилась со мной окончательно.
Когда Женька вылечился, он снова приехал в Москву, заглянул в Коптево и набил Ивану Сергеевичу морду за звонки жене. Кроме того, потребовал икону как рекомпенсацию за вред. Униженный отец обещал, но просил дать срок. Женька тихо жил у меня, испуганный недавним сифилисом, и ждал икону. Отец навещал нас. Он снимал ботинки в прихожей и сидел на кончике кресла, поджав под себя ноги в малиновых носках. Он носил нам конфеты и коньяки. Мы милостиво брали дань. Но вместе с ним не пили: гнушались.
За ее вывоз Женька предлагал доллары. Я не хотел об этом слышать. Я вообще побаивался долларов. Однажды, не снимая ботинок, Женькин отец сказал, что его днем обчистили, когда он был на службе, взяли икону. Женька недоверчиво захохотал. Иван Сергеевич предложил съездить, удостовериться, у него в глазах стояли слезы. Я не переживу этого, шептал он, пока мы ехали. Дверь была взломана. Посуда перебита. Осколки на полу. Бриллианты исчезли. Иконы нет. Я лишился всего. Мы молчали. Наводка, глухо сказал отец. Кто-то из близких. У тебя нет друзей, — сказал Женька. — Не ври! Отец молчал. Ты это сам сделал, зкурвысыне! — вдруг дико заорал Женька. Сорвался. Отец заплакал, словно от обиды. Женька пожал плечами. Мы вышли.
Я проводил его до Шереметьева. Он уже смирился с мыслью, что икона ушла у него из рук, только хмурился. Проклятая страна, сказал он на прощанье, еще хуже Польши.
Меня вызвал следователь где-то через полгода, и сразу, как они это умеют, давеж, замашки на психологизм столетней давности. Выкормыши русской беллетристики. Я не люблю эти дела. Я думал: из-за черной иконы. Не угадал. Мой телефон оказался в запиской книжке Женькиного отца, которого выбросили из тамбура вагона на Северном Кавказе, куда он поехал с ревизией. Северный Кавказ вызвал у меня изжогу, мне неприятны люди, у которых глаза легко наполняются кровью. Их золотые рты мне неприятны.
О взломе квартиры следователь не знал. Это был темный тип, насколько могу судить, заметил я. Он согласился. Я отделался несколькими общими фразами, не вдаваясь в известные мне подробности. В конце концов, я был вроде бы Женькиным другом. Следователь терпеливо ждал, пока из меня потекут сведения. Они не потекли. Нравится? — спросил следователь, увидев, что я поглядываю на его маленький антикварный «ремингтон». — Классная вещь! — Один журналист предлагал тыщу двести. — Какие-то двое парней с батоном в зубах шумно ввалились без стука. Следователь нервно выхватил пистолет из-под мышки. — Хотим сделать заявление, — сказали парни, жуя. — Вон! — рявкнул худенький (что-то все они у меня худенькие) следователь, пряча оружие. Те удалились, жуя. Я тоже удалился, с «ремингтоном» под мышкой, довольный. Может, он сам выбросился? — напоследок предположил я. — Хрен его знает, — произнес следователь. Мы сидим в шумном, тесном кафе на Монпарнасе.