Пушкарева - «А се грехи злые, смертные…». Любовь, эротика и сексуальная этика в доиндустриальной России — страница 121 из 199

Действительно, о внешности Февронии в «Повести...» нет ни слова, но намек на привлекательность ее содержится в том, как воспринимают Февронию окружающие люди, особенно те, кто встречается с нею впервые. Вот в дом героини повести входит юноша, который ищет врача для своего господина. «И вийде в храмину и зря видение чюдно: сидяше бо едина девица, ткаша красна [пряжу], пред нею же скачет заец». Выделенные слова показывают, что слуга князя Петра был поражен открывшейся ему картиной. Автор не пишет прямо о внешности Февронии, так как ему важно подчеркнуть, что Феврония берет верх над князем своей мудростью, а не красотой. Петр отказывается выполнить требование бояр расстаться с Февронией опять-таки не потому, что она хороша и он к ней привязан, а потому, что не хочет нарушить заповеди евангелиста Матфея: если бросит жену свою и женится на другой, прелюбодейство сотворит. Мотив поведения Петра очень похож на тот, который передан в «Повести о разорении Рязани Батыем»: жить целомудренно, помышляя о спасении своем. Ничто пока не позволяет считать, что Петр любит жену. Заметим, однако, что это больше характеризует Петра, чем Февронию, и ничего не говорит против ее красоты. Но вот, в то время как они, покинув свое княжение, плывут по реке, некий человек, «приим помысел от лукавого беса, възрев на святую с помыслом, несмотря на то, что “его же жена в том судне бысть”». Учтя эту оговорку, трудно понять, почему некто взглянул на Февронию «с помыслом», если она не была привлекательна. Автор «Повести...» осуждает этого человека за то, что он, будучи женат, захотел обладать чужой женой, которая к тому же была святой. Но Феврония «обличила» его совсем по другим мотивам. Она не стала его упрекать ни в измене жене, ни в том, что он пытается соблазнить чужую жену. Довод ее совершенно лишен церковной окраски: «едино естество женское есть. Почто убо, свою жену оставля, чюжиа мысли-ттти!»

На основании этих слов А. И. Клибанов и сделал вывод о том, что любовь Петра и Февронии была бестелесной. Но ведь в приведенном отрывке идет речь как раз о телесности! Правда, из слов Февронии как будто бы логически следует, что для нее «естество» Петра было безразличным (если женское «естество» есть едино, то таково же и мужское). Но в то же время возможные домогательства некоего человека она отвергла, что не очень согласуется с убеждением об одинаковости «естества» мужчин. Создается впечатление, что супружество Петра и Февронии было не бестелесным, а лишенным радостей любви, что вполне объяснимо, если учесть, что первый к браку был принужден, а вторая вступила в него под влиянием стремлений, за которыми чувства не было.

Судя по всему, в эпизоде на судне Феврония впервые встретилась с проявлением чувственной любви к ней. Заметим, что мужчина, который испытал это чувство, прямо его не обнаружил и не оскорбил Февронию ни словом, ни поступком. Он лишь «възрев на святую с помыслом», и она это тотчас поняла — деталь, свидетельствующая о развитой женственности Февронии.

В дальнейшем описании жизни героев повести нет никакого намека на их любовь до того момента, когда Петр призвал Фев-ронию умереть вместе. Сцена эта великолепно истолкована Д. С. Лихачевым: «тогда Феврония, которой осталось дошить лишь ризу святого, воткнула иглу в покрывало, обвертела вокруг нее нитку и послала сказать Петру, что готова умереть с ним вместе. Так и Тристан оттягивает час своей кончины: “Срок близится, — говорит Тристан Изольде, — разве мы не испили с тобою всё горе и всю радость. Срок близится. Когда он настанет и я позову тебя, Изольда, придешь ли ты?” — “Зови меня, друг, — отвечает Изольда, — ты знаешь, что я приду”»58.

Конкретность бытовых деталей («и вотче иглу свою в воздух, и преверте нитью, ею же шиаше»), столь необычная для древнерусской литературы, и близость к «Тристану и Изольде» явно говорят о том, что Петр и Феврония уходят из жизни как любящие супруги, что любовь их не абстрактно-духовная, а живая, человеческая.

Однако как ни красива мысль Д. С. Лихачева о том, что Феврония победила свои страсти, что ее любовь подчинена уму, а ее мудрость — свойство не только ума, но чувства и воли, с этим трудно согласиться вполне. Формулировка ученого не учитывает того обстоятельства, что любовь Петра и Февронии вспыхнула не сразу и внезапно, а разгоралась постепенно из едва заметного язычка пламени в большое и сильное чувство. Его эволюция — не в подчинении уму, а в победе над холоднорассудочными, навязанными извне супружескими отношениями. Легко заметить, что Феврония обнаруживает свое чувство раньше Петра, в тот момент, когда по требованию бояр должна с ним расстаться: «ни что же ино прошу, токмо супруга моего князя Петра». Петр же в этот момент думает не о жене, а о Божьих заповедях и только в сцене смерти понимает, что не может без жены не только жить, но и умереть. Из сказанного совершенно не следует, что «Повесть о Петре и Февронии» лишена мотивов аскетизма. Он очевиден, например, в словах хвалы, которую воздает автор своим героям: радуйтесь, что в воздержании («яко во одержании ваю»), в смирении, и молитвах, и в милости без гордости прожили. Правда, элементы аскетизма для повести не органичны, они как бы привнесены извне, но игнорировать их было бы неправильным, поскольку они сковывают не только форму произведения, но и отношения героев.

По мнению исследователей, автору «Жития о Петре и Фев-ронии» была известна какая-то версия «Повести о Тристане и Изольде», что подтверждается некоторыми сюжетными совпадениями58, а Д. С. Лихачев, как было показано выше, отметил духовную близость памятников. Вместе с тем ученые указали, что своим пассивным характером и второстепенным местом в повести Петр резко отличается от Тристана60.

Стоит, однако, несколько расширить сравнение русского памятника с западноевропейским средневековым романом.

До его появления сложность человеческой души в литературе Западной Европы, как и на Руси, раскрывалась в житиях, проповедях, исповедях. С появлением романа любовные переживания были рассмотрены пристально и многообразно, была произведена попытка обнаружить пружины переживаний61. Благодаря этому рыцарский роман содержит такие представления о любви, которые в жанрах, бытовавших на Руси, были невозможны. «А быть любимым женским полом — не меньше, чем владеть престолом!» (Вольфрам фон Эшенбах. Парцифаль (ок. 1210))62. «Любовь не ведает запрета!» (Его же)63. «Не нужен мне рай! Я туда не стремлюсь, лишь бы была со мной Николет-та, моя нежная подруга, которую я так люблю» («Окассен и Николетта» (ХП в.))64.

Замечательно глубокую мысль высказывает своей будущей жене герой «Парцифаля»: «Прошу вас внять моей мольбе и не приковывать к себе. Моя любовь к вам тем вернее, чем я в делах своих вольнее»65. И в то же время: «Любовь и плен друг с другом схожи: скорбит влюбленный, пленный тоже. Тот, кто влюблен, всегда в плену. Такого плена не кляну, неволя счастью не мешает» (Кретьен де Труа. Ивэйн, или Рыцарь со львом (ХП в.))66.

Приведенные отрывки не означают, что западный рыцарский роман был чисто светским жанром. Но в нем была сделана попытка «примирить идеалы аскезы и всеобщего равенства перед лицом Бога с настроениями гедонизма и элитарности, чем было неизбежно окрашено мировоззрение верхушечных слоев общества»67. В отличие от других романистов, автор «Тристана и Изольды» понимал, что примирение идеала аскезы и гедонизма невозможно. Герои романа под влиянием выпитого ими любовного налитка оказываются охваченными непреодолимой страстью. Она толкает их на нарушение вассального и супружеского долга, на обман, несправедливость и жестокость. В то же время любовь Тристана и Изольды прекрасна, так как они, вслед за героиней Кретьена, убеждены: «Чье сердце, того и тело». Но так как брак и вассальное служение священны, то коллизия романа неразрешима, и это придает ему трагический характера.

Легко заметить, что «Повесть о Петре и Февронии», хотя и воспроизводит человеческое чувство, лишена элементов гедонизма: ее герои любят, но не наслаждаются своей близостью. Лишь взглянувший на Февронию «с помыслом» стремился к наслаждению, но был ею отвергнут и осужден автором. Поэтому русская повесть не знает противоречия, свойственного рыцарскому роману. Если герои романа то следуют своей страсти, то борются с ней, то для Петра и Февронии такой проблемы нет. Возникает вопрос: что же, Феврония вообще не была способна на чувства столь сильные, как чувства Изольды?

Я бы ответил на это так: дело не в Февронии, а в жанре жития, которым она была скована. Если жанр рыцарского романа предполагал возможность показа, раскрытия страсти, то жанр жития этому прямо и категорически препятствовал. Едва ли не с самого начала Феврония была объявлена мудрой и святой, которой любовные страсти заранее заказаны. Ибо отождествлялись с «человекоугодием» и «лукавыми помыслами», русскому книжнику сила страсти была известна, но он считал ее разрушительной, дьявольской и поэтому недопустимой для святой.

Однако хорошо известно, что «Повесть о Петре и Февронии» — не только житие, но и нарушение жития, что в ней дали себя знать народные легенды и сказки69, и это обстоятельство сделало возможным такое проявление человеческого чувства, которое ортодоксальным житием не допускалось. Вот почему читатель «Повести...» испытывает странное затруднение: с одной стороны, он несомненно ощущает страстность натуры Февронии, а с другой — ничем конкретным это свое ощущение подтвердить не может. Происходит это потому, что глубокая любовь нашей героини наталкивается на рамки жанра, распирает их, но сломать не может — этому мешает свойственный житию условный характер отражения действительности.

Противоречивость отношения книжников к человеческому чувству нашла свое отражение и в практике литературных переводов.

Так, в XV в. получает распространение сербская «Александрия», в которой, в отличие от хронографической, важное место занимает тема любви. Подобно Февронии и Изольде, супруга Александра Роксана не желает жить после его смерти и кончает самоубийством. «Впервые в русскую литературу широко входила тема любви к женщине, — этому “дьявольскому сосуду”, по излюбленному выражению церковной письменности», — замечает по этому поводу Я. С. Лурье