Пушкарева - «А се грехи злые, смертные…». Любовь, эротика и сексуальная этика в доиндустриальной России — страница 175 из 199

Когда Иван Грозный заставлял бояр надевать маски и чужое платье, это было сознательным их унижением, а нередко и богохульством, за которым иногда следовала кровавая расправа. Явно кощунственными были и некоторые развлечения Петра I в кругу его приближенных, хотя он ввел также обычай вполне респектабельных придворных «машкерадов» и бальных танцев.

Разумеется, ограничения самоотдачи игровому веселью касались только «официального» поведения, мы не найдем их в крестьянской среде. Тем не менее чванство и повышенная забота о сохранении своего «лица» были весьма характерны для всех социальных страт русского общества.

Судя по имеющимся данным, быт и нравы русского крестьянства, включая сексуальное поведение и ценности, оставались относительно стабильными в течение нескольких столетий54.

Для Европейской России было типично раннее и почти всеобщее вступление в брак. По свидетельству Н. И. Костомарова, в XVI — ХУЛ веках «русские женились очень рано. Бывало, что жених имел от 12 до 13 лет... Редко случалось, чтобы русский долго оставался неженатым...»55 Правда, против слишком ранних браков возражали и Церковь и государство. В 1410 году митрополит Фотий в послании новгородскому архиепископу строго запрещал венчать «девичок меныии двунадцати лет»56. Петр I запретил в 1714 году дворянам жениться моложе 20 и выходить замуж до 17 лет. По указу Екатерины II (1775) всем сословиям запрещалось венчать мужчин моложе 15, а женщин — моложе 13 лет; за нарушение этого указа брак расторгался, а священник лишался сана. В дальнейшем нижняя граница брачного возраста еще более повысилась. В середине XIX века разрешалось венчать невест лишь по достижении 16, а женихов — 18 лет57.

Но и откладывать брак не рекомендовалось. В 1607 году царь Василий Шуйский предписывал всем, кто «держат рабу до 18 лет девку, а вдову после мужа более дву[х] лет, а парня хо-лостаго за 20 лет, а не женят и воли им не дают... тем дати от-пускныя...»58.

Память о ранних браках была еще повсеместно жива в конце XIX — начале XX века. Во многих районах они и реально существовали в скрытой форме. Отцы сосватывали своих де-тей-подростков в 12 — 15 лет, в 14 — 16 объявляли их женихом и невестой, а в 16 — 17 — венчали. В южнорусских и западнорусских районах иногда устраивали действительную свадьбу 12 —

14-летних подростков со всеми обрядами, кроме брачной ночи. Но до наступления совершеннолетия «молодые» жили порознь в домах своих родителей59.

В Елатомском уезде Тамбовской губернии женили подростков, когда девочка еще играла в куклы, а ее мужа наказывали розгами. Постепенно их приучали видеть друг друга и играть, но на ночь разводили по домам или по разным комнатам, а в 15 лет сводили для брачной жизни. Подобные браки были известны и на Севере: бабушки середины XIX века вспоминали, как на другой день после свадьбы они бегали домой за куклами. Особая склонность к ранним бракам существовала в старообрядческой среде. По данным выборочных медицинских обследований, в 1880-х годах в одном из уездов Ярославской губернии 4% крестьянских женщин выходили замуж до начала менструаций, в Тульской губернии таковых было свыше 20%.

В том, чтобы не откладывать брак, были заинтересованы и семья, и община, и сами молодые люди. До брака крестьянский парень, сколько бы ему ни было лет, никем в деревне всерьез не принимался. Он не считался «мужиком», а именовался «малым», который находился в полном подчинении у старших. «Малый» не имел права голоса ни в семье («не думал семейную думу»), ни на крестьянском сходе — главном органе крестьянского самоуправления. Полноправным «мужиком» «большой малый» становился только после женитьбы60.

Холостяков в деревне не любили и не уважали. «Холостой что бешеный», «Холостой — полчеловека», — говорили крестьяне. Еще хуже было положение незамужней старой девы.

Возрастные нормы и представления о совершеннолетии варьг ировались в разных губерниях, но были весьма устойчивыми. Брачный возраст постепенно повышался, но вступление в брак было практически всеобщим. По данным переписи населения 1897 года, к возрасту 40 — 49 лет в сельском населении Европейской России было всего лишь около 3% мужчин и 4% женщин, которые никогда не состояли в браке61.

Браки, заключавшиеся по экономическим и социальным мотивам, естественно, не были основаны на любви. Это не значит, что индивидуальная любовь была невозможна и полностью отсут-сгвовала. Чудом сохранившаяся новгородская берестяная грамота второй половины XIV — XV века донесла до нас выразительный и страстный любовный заговор. «[Како ся разгоре сердце мое, и тело мое, и душа моя до тебе и до тела до твоего, и до виду до тво]его, тако ся разгори сердце твое, и тело твое, и душа твоя до мене, и до тела до моего, и до виду до моего...»62 Однако ни Церковь, ни общество, ни община не считали любовь ни необходимым, ни достаточным условием для брака. Индивидуальная привязанность была возможной, желательной, но несущественной. Здесь действовал принцип: «Стерпится — слюбится».

Так думали и чувствовали не только крестьяне. Известный русский мемуарист XVIII века Андрей Болотов рассказывал, что, ища спутницу жизни, хотел найти девушку, которая бы «собою была хотя не красавица, но, по крайней мере, такова, чтоб мог я ее и она меня любить»63. Найденная им невеста, почти девочка (сватовство началось, когда ей было 12 лет, но было отсрочено), не поразила его воображения. «Сколько ни старался и даже сколько ни желал я в образе ее найтить что-нибудь для себя в особливости пленительное, но не мог никак ничего найтить тому подобного: великая ее молодость была всему тому причиной... Со всем тем доволен я был, по крайней мере, тем, что не находил в ней ничего для себя противного и отвратительного»64.

Еще меньше возможностей выбора имела невеста. Гавриил Державин, заручившись согласием на брак матери своей будущей жены, решил затем «узнать собственно ее мысли в рассуждении его, почитая для себя недостаточным пользоваться одним согласием матери». Встретившись с девушкой, Державин спросил, «известна ли она... о искании его? — Матушка ей сказывала, она отвечала. — Что она думает? “От нея зависит”. — “Но если б от вас, могу ли я надеяться?” — “Вы мне не противны”, — сказала красавица вполголоса, закрасневшись»65.

Можно ли было ожидать от таких браков страстной любви? Тот же Болотов так описывал свои отношения с женой: «Я, полюбив ее с первого дня искреннею супружескою любовью, сколько ни старался к ней со своей стороны ласкаться и как ни приискивал и ни употреблял все, что мог, чем бы ее забавить, увеселить и к себе теснее прилепить можно было, но успех имел в том очень малый... Не мог я от ней ни малейших взаимных и таких ласк и приветливостей, какие обыкновенно молодые жены оказывают и при людях, и без них мужьям своим. Нет, сего удовольствия не имел я в жизни!» Тем не менее Болотов считал, что должен быть «женитьбою своею довольным и благодарить Бога»66.

В следующее столетие установки на этот счет в дворянской среде стали меняться. Под влиянием сентиментализма в России появилась в XVIII веке светская любовная лирика (важную роль в этом сыграл Тредиаковский). В 1802 году Н. М. Карамзин отметил, что в русском языке возникло «новое слово» — «влюбленность»67. Брак, не теряя своего основного характера социального союза, также стал в дворянской, «образованной» среде более индивидуально-избирательным.

Крестьянские же отношения — в браке, до него и вне его — оставались прежними.

О физиологии секса крестьянские дети, которые жили в тесном контакте с природой, знали гораздо больше позднейших поколений юных горожан. Но натуралистическая философия сексуальности была плохо совместима с романтической образностью68.

Рождаемость в крестьянских семьях, как и детская смертность, были высокими, но ни то, ни другое не было результатом свободного выбора супруга. Дворянин Андрей Болотов весьма спокойно повествовал о смерти своего первенца: «Я сам, хотя и пожертвовал ему несколькими каплями слез, однако перенес сей случай с нарочитым твердодушием: философия помогла мне много в том, а надежда... вскоре видеть у себя детей, ибо жена моя была опять беременна, помогла нам через короткое время и забыть сие несчасгие, буде сие несчастием назвать можно»69.

Функциональное отношение к «бабе», которая была нужна, во-первых, для работы и, во-вторых, для рождения и выращивания детей, проявлялась и в самом ритме супружеской сексуальности. Интенсивность половой жизни в России, как и в доинду-стриальной Западной Европе, находилась в тесной зависимости от календаря церковных постов и праздников, за которыми в действительности стоял ритм сельскохозяйственных работ.

О. П. Семенова-Тян-Шанская, изучавшая жизнь крестьян в Рязанской губернии, в конце XIX века отмечала, что сожительство мужика с женой зависит от его сытости или голода: «Отъевшийся осенью Иван, да еще после «шкалика», всегда неумерен. А Иван голодный, в рабочую пору, например, собственно, не живет с женой»70. Другой внимательный наблюдатель крестьянской жизни, писатель Глеб Успенский, подметил «существование в крестьянском быту желания сохранить женщину для возможно большего количества рабочих дней — желания, чтобы “баба” в трудную пору “страды” была здорова, не лежала в родах и не была брюхата»71.

Анализ помесячной динамики рождаемости показывает, что, как и в странах Западной Европы, чередование постов и праздников облегчало реализацию этой задачи. Самой высокой была рождаемость в январе и октябре (почти 10% всех родившихся за год), что соответствовало зачатиям в рождественский мясоед, либо весной, после великого поста, а меньше всего детей (7 — 7,5%, иногда меньше) рождалось в декабре — влияние великого поста — и в апреле — мае (зачатия периода летней страды и Успенского поста)72.

Хотя крестьянство было самым многочисленным классом российского общества и хранителем его национальных традиций, новые тенденции сексуальной морали и поведения и, что особенно важно, рефлексия по этому поводу зарождались не в деревне, а в городе.