Пушкарева - «А се грехи злые, смертные…». Русская семейная и сексуальная культура. Книга 1 — страница 43 из 163

0 глубокой древности сказки свидетельствует, помимо магических подробностей, малое значение, которое она придает церковному обряду. Решительным моментом брака, по языческой старине, считается не венчанье, но половой акт: «Станет брат звать под венец — иди, станет звать в светлицу — не торопись». Тут слышна глубокая двоеверная старина, которая, как жалуется на то «Церковное правило» митрополита Иоанна (XI в.), убеждена была в том, что венчанье — выдумка больших господ, формальность, нужная только князьям да боярам, а простой народ отлично может обходиться и без него, своею исконною свадьбою по языческим преданиям с плясанием и гудением477. Еще в первой половине XIX в. не только в инородческих местностях Поволжья и Закамья, но и в Украине свадьба считалась недовершенною, если венчанье не сопровождалось «весельем», т. е. свадьбою по бытовому обряду, с пиром на весь мир. Только «весилля» вводило мужа в сожительство с молодою женою. Если почему-либо оно не могло быть сыграно в непосредственной близости к венчанью, то откладывалась и первая брачная ночь. Весьма возможно, что именно из подобных отсрочек родилась известная насмешливая пословица: «Здравствуй, женившись, да не с кем спать».

В белорусском варианте изложенной сказки женитьба брата на сестре представляется делом настолько естественным и законным, что сватовство брата объясняется без всяких чар и колдовских перстней просто родительским завещанием.

«Жив сабе царь да царица, у них быв сын и дочка. Яны приказали сыну, штоб юн, як умруть, жанився на сестре. Ти богатя, ти мала пажив-ши, во упасля таго, як приказали сыну свайму жаницца на сястре, царь и царица померли. Во брат и каже сястре, штоб гатовалсь к вянцу, а сам пашов до папа прасить, штоб их повянчав».

Последняя сверхнаивная подробность явственно показывает, насколько нравственному чувству новокрещеной Руси, которая сложила сказку, чуждо было понятие о христианской семье. Поп, согласный обвенчать брата с родной сестрою, не представлялся сказочнику явлением нелепым и невероятным, потому что, конечно, попал в древнюю сказку позднейшим привносом, как ритуальный заместитель главы рода или большака семьи, для которых благословлять подобные союзы было не в диковину.

Ведь сказка с того и начинается: брат не по своей воле хочет жениться на сестре, но ему отец и мать приказали. Тут, как в мордовской песне об Уле, не каприз влюбленного жениха требует кровосмешения, но консервативный расчет рода, твердого в эндогамическом предании. Царевич должен жениться на сестре не при жизни родителей, но «когда они умрут». То есть, значит, когда он сам сделается царем — главою рода или, принимая во внимание широкий титул, — целого племени. Род или племя упорствовали в эндогамии, и от нового главы ждется, что по завету родителей сын сохранит наследственную эндогамическую традицию (заколебавшуюся, что показывают поп, венчальный обряд, да и всё христиански-полемическое содержание сказки), как хранил ее союз отца и матери, женатых, по всей вероятности, тоже в какой-нибудь близкой степени родства.

В малороссийском варианте хорватской сказки «о том, как отец хотел жениться на дочери» смешение понятий эндогами-ческой древности и христианского новшества еще глубже. Здесь в роли жениха своей дочери выступает сам поп\ «Як був co6i nin та попаддя, та була в них одна дочкй. Як вмерла попад-дя, nin i каже дочщ: “А ну-мо, донько, вбирайся, тдем вшча-тися”»478. В великорусских пересказах вместо попа на сцене то «великий князь», то купец.

«У великого князя была жена-красавица, и любил он ее без памяти. Умерла княгиня, осталась у него единая дочь, как две капли воды на мать похожа. Говорит великий князь: “Дочь моя милая! женюсь на тебе”. Она пошла на кладбище на могилу матери и стала умильно плакать. Матъ дважды советует дочери требовать от отца платьев — с частыми звездами, с солнцем и месяцем. Но не помогло. “Матушка! отец еще пуще в меня влюбился”. — “Ну, дитятко! теперь вели себе сделать свиной чехол”. Отец и то приказал сделать. Как только приготовила свиной чехол, дочь и надела его на себя. Отец плюнул на нее и прогнал из дому, не дал ей ни служанок, ни хлеба на дорогу».

В большинстве подобных сказок устремление мужчины к кровосмесительному браку мотивируется более или менее одинаково — сходством дочери с умершею матерью.

«Стал царевич у своей жены спрашивать: “Отчего на тебе был свиной чехол надет?” — “Оттого, — говорит, — что была я похожа на покойную мою мать, и отец хотел на мне жениться”».

Мы видели, как князь Данила-Говорила отказался от брака с сестрою, только когда нашлась невеста, похожая на сестру «бровь в бровь, глаз в глаз». Своя лучше, милее чужой, — твердит побеждаемый, но еще упорный эндогамический консерватизм, отстаивая свою исконную линию от новых эксогамических течений, проводимых в жизнь по преимуществу, даже почти исключительно, женщинами. Своя предпочтительнее чужой, и на чужой можно жениться только тогда, когда она совсем как своя. Мужчины крепко держатся за «птичий грех». Род на их стороне. Ни в одной сказке мы не встретим того, чтобы девушка, отказывающаяся от брака с отцом или братом, нашла защиту и поддержку у родичей, у общества. Всегда для нее одно спасение — удариться в бега и претерпевать в них всевозможные страхи, лишения и страдания, покуда в награду красоте и целомудрию не явится избавителем жених, чужеземный царевич.

В общеизвестной «Сказке о Василисе Премудрой» есть подробность, которую будет уместно здесь подчеркнуть, так как она ярко иллюстрирует этот свершающийся процесс — смену эндо-гамического брака эксогамическим. Это просьба Василисы Премудрой, жены, взятой с чужбины и вынужденной временно расстаться с мужем, который едет «до свого дому»: «Зустршеш у себе багато i сестер, i брапв, та хоч як вони будуть прохати, щоб ти IX пощлував, — ти не цыуй; а то зараз забудет мене».

Выбираю украинский вариант, потому что в нем ярче и полнее, чем в других, противопоставляется любовь к жене из чужого рода, с чужой стороны, любви к своему роду. Обыкновенно Иван Царевич нарушает завет Василисы Премудрой машинально, в первых приветствиях родственной встречи. Но в украинском варианте он помнит и исполняет просьбу жены. Но «раз вш забув заперта тую хату, де ночував; а до нього вб1гла одна сестра, та й побачила, що вш спить, ш/цйшла тихесенько та й пощлувала. Так в1н як прокинувся, то вже i не згадав про свою ж1нку; а через м1сяц його засватали, та i почали веалля готувати».

Жена из чужого рода, Василиса, очевидно, сама усматривает в своем браке приключение не совсем-то естественное, не в обычном порядке вещей. Она знает, что мужчинам ее века женщины из своего рода приятнее чужеродок: поцелуи своих заставят забыть чужачку. (Известная украинская песня: «Одна гора высокая, а другая — близка; одна мила далекая, а другая — близко. А я тую, далекую, люд ем подарую, а до той близенькои сам я помандрую».) Предчувствия Василисы сбылись. Поцелованный сестрою, Иван Царевич забывает жену; брак, заключенный на чужбине, теряет свою силу, оказывается несостоятельным. И «через месяц его посватали» (разумей: в недрах своего рода) и стали свадьбу готовить. Может быть, даже именно с тою сестрою, которая его поцеловала.

Это не праздное предположение наудачу; оно вытекает из важной подробности в других вариантах сказки. Сестры Ивана Царевича видят Василису Прекрасную: одна — в колодце, другая — в реке, и каждая принимает ее за свое отражение. Значит, здесь мы опять на том же пороге, как в сказке о Даниле-Гово-риле: жена так похожа на сестру, что достойна войти в род как заместительница сестры в союз с братом. И когда дело обернулось счастливо, глубоко знаменателен конец сказки именно в украинском варианте. Иван Царевич, «усе згадав, вшзнав свою жшку, приб1г до не*1, став и щлувати и прохати батька свою, щоб гх повмчали». То есть по обычаю рода — приняли бы его жену-чужеродку в свой род, а от женитьбы на кровной женщине своего рода его бы уволили.

Сказка о купце-кровосмесителе, погубившем свою дочь, замечательна по смешению древнейших мифологических представлений с влиянием новой христианской культуры, которая здесь уже вполне победоносна и затушевала покладистую языческую старину. Тут в суждении о кровосмесительных отношениях уже нет никаких компромиссов и, само собою разумеется, не поднимается вопроса о возможности покрыть их венчальным обрядом.

«Обуяла его (купца) нечистая любовь, приходит он к родной дочери и говорит: “Твори со мной грех?* Она залилась слезами, долго его уговаривала-умоляла; нет, ничего не слушает: “Коли не согласишься, — говорит, — сейчас порешу твою жизнь!” И сотворил с нею грех насильно». Новый мотив: до сего времени мы видели, что все осаждаемые кровосмесителями родственницы счастливо убегали от покушений и сохраняли свою девичью честь для чужеродного суженого.

«И с того самого времени понесла она чадо». Каким-нибудь столетием раньше это было бы обычным фактом эндогамичес-кого порядка, случаем «птичьего греха». Теперь — страшное противорелигиозное и противообщественное преступление, худшее разбоя и убийства (см. выше песню о девяти братьях). Его надо тщательно скрывать от человеческих глаз. И вот когда дочь отказалась оклеветать в своей беременности невинного человека, отец ее убил и похоронил в погребе. Главный приказчик купца находит труп по чудесному указанию:

«Дай пойду в сад, поразгуляюся». Только он в сад, а соловей на кустике да громко поет, словно человеческим голосом выговаривает: «Доброй молодец! вспомни про меня, я здесь лежу». Приказчик стал присматриваться и набрел на погреб; еле-еле доискался входа — так заросло все травой да деревьями. Попробовал — и лишний ключ как раз сюда пришелся; отворил дверь, а в том погребе стоит гроб, в гробу — девица, кругом свечи горят воску ярого, а по стенам образа в золотых ризах так и светятся. Говорит ему девица, дочь купеческая: «Сослужи мне службу, добрый молодец! облегчи меня: возьми меч и вынь из меня младенца». Приказчик побежал за мечом; входит в ту самую горницу, где отец дочь за1у6ил, смотрит, а на полу, где кровь текла, там цветы цветут. Взял меч, воротился в сад, разрезал у купеческой дочери чрево, вынул младенца и отдал воспитать его своей матери. Мальчик вырос, тайна его происхождения доходит до царя, «царь приказал купца расстрелять».