558, впереди других как единственная основа домашнего счастия. Оттого также книжники не щадили красок для изображения обратного отношения между мужем и женой. «Ни в скотех скот коза, — писали книжники, — ни в рыбах рыба рак, ни в птицах птица сыч, ни в зверях зверь ёж, ни в человецех человек, которым мужем жена владеет...» «Яко коня держать уздою, тако и жена водит угрозою...»
Таково учение о женщине, распространенное в нашей старинной книжности. Но в книжности оно не оставалось: писаное слово всегда внушало глубокое уважение к истинам, которые оно предлагало. Масса читала, слушала эти мудрые апофегмы559, усваивала их своим понятиям, созидала по ним свои убеждения и по ним же строила свои отношения в жизни действительной. Если красота женская понималась только как греховный соблазн, если от этой красоты нужно было бежать невозвратно как от Потопа, как от Содома и Гоморры, если всё, чем украшает теперь женщина нашу общественную жизнь, почиталось дьявольскою прелестью и вся доброта женская вела только к падению, к пагубе душевной, к глубине адовой, если, наконец, в женщине не подозревали ни малейшей нравственной твердости и видели в ней только необузданное стремление к греху, к падению, присовокупляя пословицею, что «девичий стыд до порога: как переступила, так и забыла», то после всего этого как легок был вывод и путь к тому, чтобы устранить причины соблазна, остановить действия этой пагубной заразы! Как легко человек, исполненный древнего учения о женщине, мог прийти к решению, что для женщины добро есть печать560, что она должна жить сокровенно, во внутренней клети дома, ибо каждый шаг ее вне дома становился соблазном или для нее самой, или для других, возводивших на нее очи, каждый шаг ее вел к падению! «Лучше есть кому имети козу во дворе, — замечали книжники, — нежели дщерь велику не в грозе (то есть не в строгости и не взаперти). Коза бо по улицам ходит — млеко в дом приносит, а велия (большая, взрослая) дщерь если начнет часто из дому исходити, то велий срам и бесчестье отцу и матери и всему роду принесет».
Укажем кстати, что в народных эпических песнях, живо рисующих старую действительность, женщина носит также и этот падкий, сластолюбивый образ, начертанный с такою резкостью книжниками. Богатырские песни вообще замечают, что
Женское дело прелестивое,
Перелестивое, перепадчивое.
Нигде не выразился так ярко грубый, животный эгоизм времени, как именно в этом понимании, что женское существо всегда обуреваемо похотным неистовством, что потому женщина — отрава добродетели и чистоты мужчины. Много говорил мужчина о том, что «в огонь и в жену впасть равно есть», истощал все краски старинного слова, чтоб ярче и резче изобразить опасность, предстоявшую каждому, кто приближался к женщине, и ни слова не сказал о себе, о том, что если падал в соблазн, воспалялся лицезрением жены, то, следовательно, в самом же себе носил и то неистовство похоти, которое преследовал в женщине и от которого так старательно уберегал себя. Нисколько не подозревая « себя виновником и участником зла, он смотрел на женский образ как на внешнюю причину своего падения, как на болезнь, заразу, от которой необходимо было спасаться бегством, прекращать к ней пути. Исполненный мудрости века и сделавшись мужем, отцом, предок, разумеется, ничего не мог лучше придумать, как держать жену и дочерей на карантинном положении, то есть посадить их в высокий терем: пусть смотрят на мир из косящато-го оконца561, пусть не соблазняет их мир своею близостью, да и они не соблазняют мира своею добротою женскою. «Видена девка медяна, а не видена золотая. Девица в терему, что запрещенный плод в раю», — поговаривали народные пословицы. Без сомнения, этот взгляд на женщину послужил одною из важнейших причин, подавших повод к заключению женщин в высокие терема. Он был, так сказать, канвою для других убеждений, по которым женщина, как запрещенный плод, должна быть скрываема от всенародных очей. Самое огрубение нравов, которое представляет ближайшую, видимую причину удаления женщины и которое в отношении к женщине выражалось в бесстыдных обидах, наглых оскорблениях, в бесчестии всякого рода — самое огрубение нравов питалось, поддерживалось теми же низкими, варварскими понятиями о женщине, которые ничем не обуздывали наглого своеволия мужчины. Сознавая свою высоту перед женским
существом, он, по неразвитости своей, считал за ничто всякое оскорбление лицу бесправному... Кто ж объявлял себя защитником женщины? Защищали ее муж, отец, защищали род-племя, семья. Здесь женщина имела значение как член семьи, хотя и подчиненный домовладыке. Но и в этой защите скрывался семейный эгоизм: муж объявлял покровительство своей жене, а не женщине, род-племя защищало собственного члена, а не женщину, и тот и другой защищали свое, кровное, и защищали с тою мыслию, чтоб не принять на себя срама и бесчестья, чтоб «не посрамилась порода при множестве народа», чтоб «не прийти в посмех знае-мых своим». Женщина, не получавшая этого единственного покровительства, предоставлялась самой себе, а это значило, что она предоставлялась всем случайностям своего беззащитного положения. Повторим народную пословицу: «Победны в поле горох да репа, а в мире — вдова да девка», весьма ясно означающую беззащитное сиротство женщины, как говорят, неприст-роенной. Семья, род-племя, охраняя честь женщины, охраняли прежде всего свою собственную честь, честь породы. По крайней мере, это явно обозначается в советах и наказаниях, как лепо жить человеку и как вести семью, особенно дочерей. Естественно, что там, где честь породы была выше, старше, имела большее значение, где ее продолжали и возвышали поколения, где, следовательно, и бережение чести было строже, щекотливее, там — именно в знатных и богатых слоях общества — приняты были меры к сбережению чести жены, дочерей и пр., самые действенные, какие только можно было поставить против грубых стремлений века: женщину удалили в терем. «Мужчины, — пишет С. Маскевич, — не допускают женщин в свои беседы, не дозволяя им даже показываться в люди, кроме одной церкви. Да и тут каждый боярин, живущий в столице домом, имеет для жены церковь (домовую) не в дальнем расстоянии от своего двора. Если же случится боярыне в торжественный праздник отправиться в большую церковь, она выезжает в колымаге, со всех сторон закрытой, исключая боковые дверцы, с окнами из прозрачных, как стекло, камней (из слюды) или из бычачьего пузыря: отсюда она видит каждого, ее же никто разглядеть не может, разве когда садится в колымагу или выходит из оной. <...> Комнаты для женщин строятся в задней части дома, и хотя есть к ним вход со двора по лестнице, но ключ от оного хозяин держит у себя, так что в женскую половину можно пройти только чрез его комнату. Из мужчин не пускают туда никого, не исключая и домашних. Двор же за комнатами женскими обгораживается таким высоким палисадником (тыном), что разве птица перелетит через оный. В этом-то месте женщины прогуливаются»562. «А гостьи коли случатся, — наставляет “Домострой” хозяйку дома, — и их подчивати питием, как пригоже: а самой пьяного пития, хмельного не пити. А питие и еству, и всякой обиход приносит один человек сверстный (доверенный), кому приказано, а мужеск пол туто, и рано и поздно, отнюдь, ни-какоже, никакими делы не был бы; кроме того, кому приказано сверстному человеку что принести или о чем спроситься, или о чем ему приказати <...> а иному никому тута дела нет». Если те-ремохранял от соблазна, преграждая пути греховной гибели, охранял женщину от буйства и неистовств века, сберегал ее честь, а следовательно, и честь рода-племени, то естественно, что и честь эта тотчас же нарушалась, как скоро женщина выходила из терема, являлась на всенародные очи. Так действительно и было. Иностранцы свидетельствуют, что женщина невозвратно теряла доброе имя, если показывалась людям. «Состояние женщин самое плачевное, — пишет С. Герберштейн, — ибо ни одной не почитают честною, если не живет дома взаперти и не охраняется так, чтобы никуда не выходила».
Само собою разумеется, что круг этих понятий о женщине созидался постепенно; постепенно приобретал новые силы, новую опору и в явлениях действительности, и в учении книжников, с особенным старанием выбиравших свои апофегмы отовсюду, как мед с цветов человеческой мудрости, шедшей от века. В этом-то смысле сборники книжных изречений и носят названия пчел. Мимошедшие века в лице грубого эгоизма мужчины, с одной стороны, и в лице прилежных, трудолюбивых книжников, с другой, успели вполне, окончательно доказать, что женщина несвободна, что она, собственно, жена, а не женщина, что красота и доброта ее, то есть женственная ее сущность, имевшая такое благотворное явление на просветление в мужчине человечных начал, есть, собственно, источник соблазна, нравственного растления, погибели душевной. Из доказательств возникли крепкие убеждения... Женщина также убедилась во всем, что ни толковали о ней книжные мудрецы и учители. Униженная, загнанная мнением века, она действительно многое утратила из своей человечной природы и большею ча-стию оправдывала составленные о ней ходячие понятия. Но если легко было доказать и еще легче убедиться и убедить, то есть совершенно извратить понятия толпы и понятия самой женщины, то было не только трудно, но и решительно невозможно остановить в женщине естественные, в высшей степени законные стремления к нравственной самостоятельности, против которых не могла даже бороться и она сама, вполне убежденная, что стремления эти есть преступление против нравственных положений века, что, например, непокорение, непослушание домовладыке во всяком случае есть беззаконие и грех.
Здесь-то и возникла та отчаянная борьба между мужем и женой, между понятиями толпы и действиями жены, выражавшей свой протест против существовавших положений со всею ненави-стию, озлоблением существа слабого, порабощенного, униженного почти до презрения. Чувствуя невыносимую тяжесть своего положения и нисколько не сознавая самостоятельных своих прав, женщина перенесла всю энергию своей непризнанной воли в сферу домашнего мелочного тиранства, домашних мелочных преследований, булавочных уколов, где способности ее, не имевшие другого выхода, изощрились в неимоверной силе. Как бы в отмщение за утрату человеческих прав, з