Пушки стреляют на рассвете — страница 10 из 12

— Моторы!

Какая бы судьба ни ждала его, он шел ей навстречу. И в этом одно было ему горьким утешением: он от своей судьбы не прятался.

Без зависти — чего уж сейчас завидовать! — он сказал Беличенко:

— Не могу, капитан. Дал бы трактор, да видишь сам…

И они пошли навстречу пожару, откуда отходили сейчас последние бойцы.


Среди людей, оставленных Беличенко у трактора, был и писарь Леонтьев. Стоя на коленях на гусенице, сунув головы в мотор, трактористы копались в нем с мрачной решимостью. Они отвинчивали какие-то непонятные Леонтьеву детали, смотрели их на свет пожара. Некоторые тут же ставили на место, другие клали на масленую тряпку, разостланную на гусенице. То Московка, то Латышев, не оборачиваясь, коротко бросали Леонтьеву:

— Ключ подай на двенадцать! А ну, крутни рукоятку!

Он срывался с места, делал, что говорили, и, подавая ключ или ветошь, старался по лицу догадаться: «Готово? Нет?» Но трактористы опять лезли в мотор.

Не занятому делом Леонтьеву было сейчас тяжелее всех. Он прислушивался, вытянув шею, и каждый близкий выстрел отдавался в его сердце.

Пошел снег. Незаметный внизу, он красной метелью кружился над домами, на фоне зарева. Спины трактористов, земля вокруг — стали белыми, только на капоте трактора снег таял от тепла, и краска мокро блестела.

Вдруг трактор взрокотал, Леонтьев вздрогнул, и сейчас же Латышев махнул рукой: «Глуши!» Они поспешно прикручивали последние детали.

Вернулся Назаров, ходивший искать кого-нибудь живого поблизости. Он пришел со стариком венгром. Подведя его к трактору, громко, точно глухонемому, говорил:

— Лопату нам, понял? Лопату нужно! — и почему-то показывал два пальца. — Лопата, разумиешь?

«Разумиешь» было, правда, не венгерское слово — украинское. Но все же и не русское. И Назарову казалось, что так венгру будет понятней, раз не по-русски.

— Разумиешь? — повторил он с надеждой.

Но венгр и теперь не понимал. В зимнем пальто, надетом прямо на нижнюю белую рубашку, без шапки, седой и смуглый, с густыми черными бровями, хрящеватым носом и черными, блестящими глазами, он стоял рядом с трактором и повторял:

— Нэм иртем. Нэм тудом…

— Нету дома, говорит, — по-своему перевел Латышев, возившийся в это время с тросом лебедки. — А нам бы как раз народишку человек пяток — пособить.

Леонтьеву казалось, что они говорят слишком громкими голосами, но Латышев, внезапно обидясь, заговорил еще громче:

— Как же так никого нет дома? Мы у ваших дворов жизнь кладем, а ты — «нет дома»… Или нас дети не ждут? Да что, когда ты по-русски не понимаешь…

Он нагнулся, показал рукой, как будто роет землю около гусеницы.

— Лопату!.. Копать!..

Но в этот момент в переулке раздались выстрелы, топот ног по булыжнику, и оттуда, зажимая одной рукой бок и отстреливаясь, выбежал Орлов.

— Немцы! — кричал он. Добежав до трактора, упал в кювет и лежа продолжал стрелять в переулок, где никого не было.

И тут все увидели, как из-за дома показался танк с крестами. Развернувшись, он пошел на них по переулку, ворочая башней из стороны в сторону; гусеницы его, дрожа, укладывались на булыжник.

В следующее мгновение, согнувшись низко, с бледным, некрасивым лицом, Назаров перебежал на противоположную сторону. И Леонтьев, и Орлов, и Московка, рядом лежавшие в кювете, видели, как младший лейтенант стал за дом и, прижимаясь спиной к стене, начал осторожно подвигаться, в отставленной руке держа противотанковые гранаты, а левой ощупывая впереди себя кирпичи. Так он дошел до угла, выглянул и отпрянул назад: с другой стороны танк тоже подходил к углу.

Все замерли, глядя, как он поставил одну гранату на землю, а с другой что-то делал, держа перед лицом. Назаров опустил ее, быстро выглянул за угол и отскочил. Из-под танка выметнулся огонь, раздался взрыв, танк попятился, огрызаясь из пулемета: брызнули стекла из окон первого этажа, по всей стене дома возникли красные кирпичные дымки, ветер просвистел над головами тех, кто лежал в кювете.

Назаров изо всех сил прижимался к стене дома спиной. Он опять так же быстро выглянул, кинул вторую гранату. Когда дым отнесло, танк стоял посреди улицы, пушка его, сникшая между гусениц, упиралась в камни мостовой.

И вдруг улица перед трактором заполнилась выскочившими отовсюду немцами.

Латышев, стоявший до сих пор за радиатором, сгорбясь, с длинным гаечным ключом в руке, первый кинулся им навстречу. Они схватились с рослым немцем, и над головами их в поднятой руке тракториста качался занесенный гаечный ключ. Только Леонтьев видел, как со спины к Латышеву скачками на подогнутых ногах приближался другой немец.

Дико закричав, подхваченный незнакомым ему до сих пор чувством, Леонтьев выскочил наперерез немцу и ткнул в лицо ему железным дулом автомата. Тот опешил, попятился испуганно, а Леонтьев все совал в его уже окровавленное лицо дуло автомата, забыв, что из него надо стрелять. Неожиданно лицо немца взорвалось огнями, закачалось, и мягкая, душная тяжесть навалилась на Леонтьева. Он долго боролся под ней, потом почувствовал, что выныривает с большой, давившей его глубины. И когда вынырнул, вместе со звоном в ушах услышал рокотание и лязганье и ощутил, что и сам он, и все вокруг равномерно сотрясается.

— Ожил? — спросил Латышев. Голос у него был грубовато-ласковый, и рука под головой Леонтьева зашевелилась.

Леонтьев понял, что сидит на тракторе рядом с Латышевым, привалившись к его теплому плечу. Он пошевелился — затылок обожгло болью. Леонтьев осторожно пощупал под шапкой сзади. Там было мокро липко и все болело.

— Лежи, лежи, — говорил ему Латышев.

Впереди трактора шли с автоматами на спинах Назаров и Орлов.

— Вытащили трактор? — спросил Леонтьев.

— Сам себя вытащил лебедкой. Зацепили тросом за фонарный столб, он себя и вытянул, — довольно басил Латышев.

Кого-то не хватало, но Леонтьев никак не мог вспомнить кого: он все же плохо соображал. Потом, как догадка, осенило его:

— А Московка где?

Ему не ответили. Крупное лицо Латышева с твердыми складками у губ было каменным. Леонтьев отодвинулся в угол кабины и тихо сидел там. И постепенно обрывками все вспомнилось ему, и он испытал то необыкновенное чувство, заставившее его кинуться наперерез немцу.

Когда Латышев глянул в его сторону, он увидел, что Леонтьев плачет. Он долго думал, о чем бы это, потом сказал:

— Это ты с непривычки. Рана твоя не очень чтобы так уж… Заживет она.

— Да не от боли… — сказал Леонтьев, стыдясь, что его так поняли.

— Не от боли, значит… — повторил Латышев, и по голосу чувствовалось, что не поверил.

А впрочем, это было даже безразлично сейчас. Главное было это чудесное, возникшее в бою чувство, которое Леонтьев испытал впервые.

Глава VУТРО

Город оставался позади. Уже на выезде из него, под мостом, каменный завал преградил путь, и батарея остановилась. Раненые, сидевшие на пушках, покачивавшиеся в такт движению, проснулись от внезапной остановки, оглядывались вокруг. В их сонном сознании все спуталось, и только эта ночь, казалось, длится бесконечно. В улицах вспыхивала и затихала стрельба. Никто не оборачивался: к ней привыкли.

Каменный завал в рост человека — булыжник, битый кирпич, обломки стен — стоял на пути угрожающе и молча. Послали разведку. Она вскоре вернулась. На той стороне никого не было. Но как только стали разбирать камни, из домов, из-за железнодорожного полотна ударили немецкие автоматы, огненные трассы пуль засверкали под мостом, высекая искры из булыжника.

Немцев было немного — слабое охранение. Но Беличенко не мог вступать с ними в бой. Пока разберут завал, подтянут другую пушку, успеют подойти еще немцы, привлеченные стрельбой. И он увел батарею, решив выходить другой дорогой. Но теперь немцы шли следом, стреляли непрерывно; разведчики, отступавшие последними, сдерживали их.

Холодное безмолвие каменного города окружало людей. Над улицами витал запах гари. Серый туман, предвестник утра, полз по булыжным мостовым, по битому стеклу, всасывался черными глазницами разбитых окон, наплывал на краснеющие пятна догоравших пожаров, мешаясь с дымом. Редкие языки пламени, вырывавшиеся из-под пепла, освещали тяжелые пушки, укрытые брезентом, — по ровной дороге трактор на первой скорости тащил теперь их обе сразу, — людей с серыми исхудалыми лицами, идущих рядом, наступающих на собственные тени, обмотки, ботинки, сапоги, — мимо, мимо шли они.

Люди, спотыкаясь, тяжело переставляли ноги, у иных глаза были закрыты. По временам то один, то другой вздрагивал, словно просыпаясь, поправлял оружие, движением страшной усталости потирал небритое лицо.

Усилием воли Беличенко заставляет себя не заснуть. От раны его знобит, а голова тяжелая и горячая, в глазах после многих бессонных ночей точно песок насыпан. Рядом поскрипывает на морозе, медленно вращается железное колесо пушки. И вдруг рокот трактора исчез. Беличенко явственно слышит стремительный снижающийся вой мины. Он вздрогнул, открыл глаза. Все так же качаются впереди спины солдат, скрипит колесо пушки. Заснул! Тогда он остановился у обочины, пропуская батарею.

Тоня шла за последним орудием, держась рукой за брезент.

— Может, сядешь на пушку? — спросил Беличенко.

Она покачала головой: не было сил говорить. Такая усталая, маленькая…

И вот крайние дома, огороды, сады. Дорога кончалась. Впереди некрутой подъем.

Так показалось издали. Но когда трактор попробовал взять его, гусеницы заскрежетали по обледенелой земле, и, увлекаемый тяжестью пушки, он медленно сполз вниз.

Сзади наседали немцы, разведчики вели с ними бой, отходя шаг за шагом. И тогда усталыми, обессиленными людьми овладевала ярость. Срывая с себя шинели, они клали их под гусеницы трактора, рубили деревья, валили заборы, помогали криком, плечом. Падали, снова поднимались, и трактор, дрожа от напряжения, взбирался по обледенелому склону. Так втащили его наверх, он уперся гусеницей в дерево и, размотав лебедку, начал подтягивать орудие. По сторонам его шаг за шагом шли бойцы.