Пушкин ad marginem — страница 24 из 35

[314]. Далее он цитировал на итальянском популярную терцину. К ней Пушкин обратится еще раз, правда, уже в несколько сниженном плане, для характеристики «пренесчастного создания», Лизаветы Ивановны из «Пиковой дамы» (см.: VII, 233).

Над «Цыганами» Пушкин работал в ту же пору, что и над третьей главой «Евгения Онегина». Это стоит напомнить, потому что и здесь поэт обращался к Данте. Главе был предпослан эпиграф:

Ma dimmi: al tempo de’ dolci sospiri

a che e come concedette amore

che conosceste i dubbiosi disiri?

Но расскажи: меж вздохов нежных дней

Что было вам любовною наукой,

Раскрывшей слуху тайный зов страстей?

Эпиграф был исключен из окончательного текста романа, но Пушкин вернулся к нему в рукописи четвертой главы. Избранные для эпиграфа стихи позволяют предполагать, как заметил Благой, что образ Франчески, беззаветно полюбившей Паоло, являлся перед мысленным взором поэта, когда он обдумывал судьбу Татьяны. Это замечание кажется на самом деле убедительным, если принять во внимание разыскания, свидетельствующие о том, что Пушкин допускал возможность трагической гибели своей героини[315]. Развитие сюжета по такому пути, безусловно, углубило бы сходство между Франческой и Татьяной. Недавно в довольно неожиданном аспекте оно было подмечено Р.-Д. Кайлем. Он указал на смысловую аналогию XV строфы третьей главы со стихами пятой песни «Ада»[316]. Действительно, пушкинские стихи:

Татьяна, милая Татьяна!

С тобой теперь я слезы лью, —

(VI, 57)

побуждают вспомнить дантовское участие к пленительной жертве безрассудной, неосторожной страсти:

Франческа, жалобе твоей

Я со слезами внемлю, сострадая.

(V, 116–117)

Впрочем, подобные наблюдения не исчерпывают всех связей эпиграфа с романом. Вопрос, заключенный в дантовских стихах, предполагал ответ о зарождении любовного чувства Татьяны. В качестве краткой формулы такого ответа предлагался второй эпиграф к третьей главе. Это была строка французского поэта XVIII века Луи Мальфилатра:

Elle était fille, elle etait amoureuso.

(VI, 573)

Но в процессе становления образа Татьяны столь краткое объяснение, не утратив своего ограниченного значения, оказалось явно недостаточным[317]. Да, чувство Татьяны к Онегину подчинено природной стихии: «Пора пришла, она влюбилась» (VI, 54). И все же,

Воображаясь героиней

Своих возлюбленных творцов,

Кларисой, Юлией, Дельфиной,

Татьяна в тишине лесов

Одна с опасной книгой бродит,

Она в ней ищет и находит

Свой тайный жар, свои мечты…

(VI, 55)

Эти стихи вновь отсылают нас к истории Паоло и Франчески, которым книга о Ланчелоте раскрыла «тайный зов страстей», стала их Галеотом[318]. На страницах романа перекличка с пятой песней «Ада» встретится еще и в четвертой главе, где Ленский читает Ольге нравоучительный роман, – но уже в легком, ироническом плане:

А между тем две, три страницы

(Пустые бредни, небылицы,

Опасные для сердца дев)

Он пропускает, покраснев.

(VI, 84)

В пародийном ключе прозвучит в романе и популярный на всех языках дантовский стих “Lasciate ogni speranza; voi ch'entrate”, понадобившийся поэту для характеристики петербургских дам:

Над их бровями надпись ада:

Оставь надежду навсегда.

(VI, 61)

В близком пушкинскому контексту он был употреблен французские писателем XVIII века Никола Шамфором, читателем которого был не только автор романа, но и главный герой (см.: VI, 183). Этот знаменитый остроумец признавался, что не любит непогрешимых женщин, чуждых какой-либо слабости. «Мне кажется, – говорил он, – что на их дверях я вижу стих Данте над входом в ад»[319].

Пушкинские обращения к «Божественной Комедии» разнообразны и по интонации, и по форме. В этом отношении, да и по глубине высвечиваемых эмоций, ни Петрарка, ни Тассо не могут соперничать на страницах «Онегина» с Данте. От фривольного мотива до затаенной переклички на трагедийной ноте – таков диапазон связей романа с «Комедией». Одна из них обнаруживается в восьмой главе, где Евгений томится от неразделенной любви к Татьяне, и поэт рассказывает, как герой пытается чтением заглушить страдания:

И что ж? Глаза его читали,

Но мысли были далеко

Он меж печатными строками

Читал духовными глазами (выделено нами. – А. А.)

Другие строки…

(VI, 183)

«Духи глаз» – spirito del viso – «духовное зрение» – образ, имеющий место и в «Божественной Комедии», и в «Новой Жизни», и других сочинениях Данте. В четвертом круге «Чистилища» Вергилий наставляет поэта:

Направь ко мне, – сказал он, – взгляд своих

Духовных глаз, и вскроешь заблужденье

Слепцов, которые ведут других.

(XVIII, 16–18)

В восьмой главе есть сцена, напоминающая еще один эпизод «Чистилища». Когда Вергилий оставляет своего спутника в Земном раю, тот чувствует глубокое волнение и растерянность:

Исчез Вергилий, мой отец и вождь,

Вергилий, мне для избавленья данный.

(XXX, 50–51)

От одиночества и горя слезы катятся по лицу Данте, и вдруг он слышит, как кто-то впервые за всю пору странствий называет его по имени:

Дант, оттого, что отошел Вергилий,

Не плачь, не плачь еще; не этот меч

Тебе для плача жребии судили.

(XXX, 55–57)

Это Беатриче окликает поэта, и в ее отчужденно-взволнованном обращении к герою по имени заключена та своеобразная болезненность эмоции, которая и Татьяне велит обратиться к Евгению подобным образом[320]

Я должна Вам объясниться откровенно,

Онегин, помните ль тот час,

Когда в саду, в аллее нас

Судьба свела…

(VI, 186)

Сходство последней встречи пушкинских героев с эпизодом тридцатой песни «Чистилища», которое, по мнению П. Бицилли, является уникальнейшей аналогией во всей мировой литературе[321], подготовлено стремительным нарастанием страдальческой любви Онегина:

Что с ним? В каком он странном сне?

(VI, 174)

Его чувство становится все более утонченным, идеальным, а в письме к Татьяне оно обретает характер чуть ли не дантовского любовного томления, правда, скорее периода «Новой Жизни», чем «Комедии»:

Нет, поминутно видеть вас,

Глазами следовать за вами,

Улыбку уст, движенье глаз

Ловить влюбленными глазами,

Внимать вам долго, понимать

Душой все ваше совершенство,

Пред вами в муках замирать,

Бледнеть и гаснуть… вот блаженство!

(VI, 180–181)

Но, конечно, не это является определяющим, главным. Суть в том, что как и в дантовской поэме, преображение высокой любовью оказывается одним из основных мотивов романа, началом новой, духовной жизни героя:

Она ушла. Стоит Евгений,

Как будто громом поражен.

В какую бурю ощущений

Теперь он сердцем погружен!

(VI, 189)

Еще один любопытный штрих, сближающий роман с «Божественной Комедией», где, Беатриче не только возлюбленная, но и ангелизированная вдохновительница поэта[322], содержится в тех стихах, в которых пушкинский рассказ о Музе, «ветреной подруге», незаметно переходит в разговор о Татьяне:

Как часто ласковая Муза

Мне услаждала путь немой…

В глуши Молдавии печальной

Она смиренные шатры

Племен бродящих посещала,

И между ими одичала,

И позабыла речь богов

Для скудных, странных языков,

Для песен степи ей любезной.

Вдруг изменилось все кругом:

И вот она в саду моем

Явилась барышней уездной,

С печальной думою в очах,

С французской книжкою в руках.

(VI, 166)

И если, Татьяна, словно Беатриче, вдруг предстает Музой поэта, то Евгений – «спутником странным» (VI, 189), у которого Вергилием стал сам автор:

И здесь героя моего

В минуту злую для него,

Читатель, мы теперь оставим

Надолго, навсегда.

За ним довольно

Мы путем одним

Бродили по свету…

(VI, 189)

К ассоциациям с Вергилием сразу же подключаются и работают на них, несмотря на очевидную лирическую иронию, авторские определения Онегина: «Мой бестолковый ученик» (VI, 184), «Мой беспонятный ученик» (VI, 633), которые прямо соотносятся со взаимоотношениями Данте и его учителя, вожатого по кругам Ада и Чистилища.

Таким образом, в пушкинском романе существует значительный ряд сюжетных и внесюжетных ситуаций, апеллирующих к «Божественной Комедии». Их ролевые дуэты: Онегин и Татьяна – Паоло и Франческа; Пушкин и Татьяна – Данте и Франческа; Пушкин и Татьяна – Данте и Беатриче; Пушкин и Онегин – Вергилий и Данте. Особенно содержательной, таящей в себе сложные отношения поэта к художественному фонду предшествующих эпох, представляется последняя параллель. Она требует отдельного и тщательного рассмотрения. Здесь же ограничимся пригодным для комментария этой аналогии анекдотом Ф. М. Достоевском, который вспоминает Н. В. Вильмонт. Однажды Достоевский пришел к Н. Н. Страхову, сел в кресло и долго молчал, почти не слушая, что ему говорит Николай Николаевич, и вдруг, гневно побледнев, воскликнул вне всякой связи с их беседой: «Вот он (кто «он», осталось неизвестным. – Н. В.) ставит мне в вину, что я эксплуатирую великие идеи мировых гениев. Чем это плохо? Чем плохо сочувствие к великому прошлому человечества? Нет, государи мои, настоящий писатель – не корова, которая пережевывает травяную жвачку повседневности, а тигр, пожирающий и корову, и то, что она проглотила!»