Пушкин: Биография писателя — страница 17 из 45

Почему декабристы 2-й армии при тесной близости с Пушкиным и явном его стремлении войти в число заговорщиков не предложили ему вступить в тайное общество? Играла определенную роль двойная предосторожность: с одной стороны, нежелание подвергать талант поэта опасности[80], с другой – понимание того, что ссыльный Пушкин – объект усиленного внимания правительства и, несдержанный по характеру и темпераменту, может привлечь к обществу нежелательное внимание властей. Однако приходится отметить и известную узость декабристов в их подходе к искусству и людям искусства.

Устав Союза благоденствия предъявлял высокие нравственные требования к кандидатам в новые члены. Однако практика приема была менее строгой: Вадковский легкомысленно принял почти неизвестного ему Шервуда, который оказался предателем. Пестель покрыл растрату казенных денег, совершенную капитаном его полка Майбородой, и принял казнокрада в Южное общество. Майборода отплатил ему предательством, донеся на общество правительству. Но даже если оставить в стороне эти бьющие в глаза случаи, можно было бы указать, что репутация кутилы, бретера и шалуна не помешала П. П. Каверину быть принятым в Союз благоденствия. Можно было бы привести и другие примеры.

Случай с Пушкиным был принципиально иной – ставило в тупик богатство и разнообразие его личности. Суровые политические наставники Пушкина чувствовали, что не могут управлять его поведением, что от него можно ожидать неожиданного. Они восхищались поэзией Пушкина, но лишь частично, отвергая определенные ее стороны. И в самом поэте они хотели бы больше той односторонности, без которой, по их мнению, нет и гражданского героизма.

В феврале 1822 г. начался разгром кишиневского кружка. Против Орлова началось следствие. Хотя формально его отстранили от командования дивизией лишь в апреле 1823 г., но фактически «орловщина» кончилась весной 1822 г. Атмосфера слежки, доносов, разрушение всего круга друзей и единомышленников делали дальнейшее пребывание Пушкина в Кишиневе исключительно тяжелым, и он, конечно, был рад, когда предоставилась возможность служебного перевода в Одессу.

Весной 1823 г. в административном устройстве юга России произошли перемены: новороссийское генерал-губернаторство и бессарабское наместничество были сосредоточены в одних руках. Начальником края был назначен М. С. Воронцов, местом пребывания канцелярии – Одесса. Пушкина причислили к канцелярии Воронцова. 25 августа 1823 г. он писал брату: «Мне хочется, душа моя, написать тебе целый роман – три последние месяца моей жизни. Вот в чем дело: здоровье мое давно требовало морских ванн, я насилу уломал Инзова, чтоб он отпустил меня в Одессу, – я оставил мою Молдавию и явился в Европу, – ресторация и италианская опера напомнили мне старину и, ей-богу, обновили мне душу. Между тем приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объявляют мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе…» (XIII, 66–67).

Пушкин находился в Одессе до 1 августа 1824 г. Этот короткий период его жизни был одним из наиболее противоречивых.

Для поверхностного наблюдателя Пушкин был захвачен удовольствиями жизни в большом городе с ресторанами, театром, итальянской оперой, блестящим и разнообразным обществом, столь резко контрастировавшим с провинциальностью кишиневской жизни. Светскими знакомствами и театром Одесса напоминала Петербург, непринужденным обществом военных либералов – Киев, Кишинев и Каменку, а морем, французской и итальянской речью на улицах, бесцензурным пропуском французских газет и беспошлинным привозом вин – Европу. Жизнь эта охватила Пушкина.

Бывало, пушка зоревая

Лишь только грянет с корабля,

С крутого берега сбегая,

Уж к морю отправляюсь я.

Потом за трубкой раскаленной,

Волной соленой оживленный,

Как мусульман в своем раю,

С восточной гущей кофе пью.

Иду гулять. Уж благосклонный

Открыт Casino; чашек звон

Там раздается; на балкон

Маркёр выходит полусонный

С метлой в руках, и у крыльца

Уже сошлися два купца.

Глядишь – и площадь запестрела.

Всё оживилось; здесь и там

Бегут за делом и без дела,

Однако больше по делам.

Дитя расчета и отваги,

Идет купец взглянуть на флаги.

Проведать, шлют ли небеса

Ему знакомы паруса,

Какие новые товары

Вступили нынче в карантин?

Пришли ли бочки жданных вин?

И что чума? и где пожары?

И нет ли голода, войны

Или подобной новизны?

Но мы, ребята без печали,

Среди заботливых купцов,

Мы только устриц ожидали

От цареградских берегов.

Что устрицы? пришли! О радость!

Летит обжорливая младость

Глотать из раковин морских

Затворниц жирных и живых,

Слегка обрызгнутых лимоном.

Шум, споры – легкое вино

Из погребов принесено

На стол услужливым Отоном[81];

Часы летят, а грозный счет

Меж тем невидимо растет.

Но уж темнеет вечер синий,

Пора нам в Оперу скорей…

(VI, 203–04)


Нарисованная Пушкиным картина его жизни в Одессе правдива – такова была реальность, в которой он жил. Но это была не единственная реальность, а, так сказать, празднично-поэтическая. Существовала и прозаическая реальность, и у нее совсем другое лицо. Прежде всего, Пушкина мучило безденежье, которое ощущалось в Одессе значительно острее, чем в Кишиневе, где к его услугам был всегда обед у Инзова, обед у Орлова, обед у Крупенского, обед у Бологовского, где жизнь текла патриархальнее, соблазнов меньше, а смягченная полуартельным бытом бедность легче облекалась в поэтические одежды. В Кишиневе бедность напоминала о поэзии, в Одессе – о неоплаченных счетах. Пушкин писал брату: «Изъясни отцу моему, что я без его денег жить не могу. Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре; ремеслу же столярному я не обучался[82]; в учителя не могу идти; хоть я знаю Закон Божий и 4 первые правила, – но служу, и не по своей воле, – и в отставку идти невозможно. – Всё и все меня обманывают – на кого же, кажется, надеяться, если не на ближних и родных. На хлебах у Воронцова я не стану жить – не хочу, и полно, – крайность может довести до крайности…» (XIII, 67). Через несколько месяцев, тоже брату: «Были бы деньги, а где мне их взять? что до славы, то ею в России мудрено довольствоваться. Русская слава льстить может какому-нибудь В. Козлову[83], которому льстят и петербургские знакомства, а человек немного порядочный презирает и тех и других. Mais pourquoi chantaistu (но зачем ты поешь (фр.). – Ю. Л.)? на сей вопрос Ламартина отвечаю – я пел, как булочник печет, портной шьет, Козлов пишет, лекарь морит – за деньги, за деньги, за деньги, – таков я в наготе моего цинизма» (XIII, 86). Вяземскому – с просьбой скорее прислать гонорарные деньги: «…пришли их сюда. Расти им не за чем. А у меня им не залежаться, хоть я, право, не мот. Уплачу старые долги и засяду за новую поэму. Благо я не принадлежу к нашим писателям 18-го века: я пишу для себя, а печатаю для денег, а ничуть для улыбки прекрасного пола» (XIII, 89).

В прозаической жизни в Одессе – пыль, грязь, отсутствие воды, в поэтической – море, вино, опера и женщины. Обе реальны, и жить можно и в той и в другой, меняя регистры и стили существования.

Однако был мир забот и разочарований более горьких и мучительных. Именно он придавал пушкинскому пребыванию в Одессе основную окраску.

Цитированная выше строка из описания одесских разговоров: «И что чума? и где пожары?» – первоначально в черновиках читалась: «И что Кортесы иль пожары» (VI, 469). Кортесы – испанский парламент, созванный в результате революции под руководством Риего. Разговоры на эту тему не были веселыми для Пушкина. Революция оказалась подавленной в результате военной интервенции, осуществленной Францией по поручению держав Священного союза. Риего был повешен вопреки торжественной присяге испанского короля. Дмитриев-Мамонов писал Орлову: «Сохранять т<иранов> – это приготовлять, ковать себе оковы еще более тяжкие, чем те, которые хотят уничтожить. Что же Кортесы! разосланы, распытаны, к смерти приговариваемы, и кем же? – скотиною, которому они сохранили корону!»[84]

Отзывы о греческом восстании также исполнены горечи. «Греция мне огадила», – писал Пушкин Вяземскому (XIII, 99). Среди друзей распространился даже слух, что Пушкин сделался противником греческого движения, и он вынужден был объясняться: «…дело Греции вызывает у меня горячее сочувствие, именно поэтому-то я и негодую, видя, что на этих ничтожных людей возложена священная обязанность защищать свободу» (В. Л. Давыдову (?), XIII, 105 и 529).

И все же главный источник разочарований и горечи был в другом: нам трудно даже представить себе, каким ударом стали для Пушкина разгром кишиневской группы, арест Раевского и отстранение Орлова, зрелище открытого насилия и беззакония в действиях властей, трусости и предательства людей, еще вчера казавшихся единомышленниками или, по крайней мере, вполне порядочными.

Для того чтобы представить меру потрясения Пушкина, приведем один эпизод. Во второй половине января 1824 г. Пушкин в обществе своего друга Липранди совершил поездку по Бессарабии. Во время посещения Тирасполя, где в крепости томился В. Ф. Раевский, он получил предложение от главного врага последнего, руководившего следствием над ним, генерала Сабанеева, посетить своего друга в темнице. Предложение было сделано во время дружеского ужина (брат Липранди являлся адъютантом и доверенным лицом Сабанеева и свел с ним Пушкина). Липранди, рассказавший об этом в своих воспоминаниях, утверждает, что предложение «сделано было Сабанеевым с искренним желанием доставить ему (Пушкину) и Раевскому удовольствие»