Пушкин. Частная жизнь. 1811—1820 — страница 112 из 147

Колеса кареты долбились по бревенчатой московской дороге, на некоторых ее участках вытрясая душу.

— И этакая дорога в царскую резиденцию, — сокрушенно заметил Батюшков. — В Европе с дорогами много лучше.

— В Европе климат лучше, — полусогласился Пушкин. — Да и эта московская дорога совсем неплоха.

— Хочу в Италию, — признался Батюшков. — Если не удастся с Италией, полечу в Тавриду лечить грудь мою и рассеять тоску и болезнь на берегах Салгира, на высотах Чатырдага и на долинах Поморья. А там сяду на корабль к каким-нибудь грекам и убегу в Италию… На корабле, правда, крысы… — вдруг неожиданно сменил он тему. — Крысы. Они в деревне меня замучили, глазки умненькие, морда гадкая… Тут, в Петербурге, тоже приходят крысы. К тебе приходят? — серьезно спросил он, глядя Александру в глаза.

От его взгляда стало не по себе.

— Нет, — сказал Александр. — Ко мне не приходят.

— Еще придут, — печально предсказал Батюшков. — Одна из них особенно умная, умеет бегать вокруг люстры. По потолку… — уточнил он.

Пушкин, чтобы отвлечь его, предложил ему посмотреть тетрадку стихов одного молодого своего приятеля. Батюшков полистал их в дороге, помолчал, потом вернул равнодушно, сказав, что не находит в них ничего особенного.

— Да посмотри, какие гладкие стихи! — воскликнул Пушкин.

— Да кто же теперь не пишет гладких стихов, — вяло отозвался Батюшков и стал смотреть в окно кареты.

Этот ответ навсегда врезался в память Пушкину. До самого Петербурга он думал все над этой фразой. И о крысах, мучивших Батюшкова. И еще он подумал, что знаменитая элегия Батюшкова «Умирающий Тасс», которая до этого издания уже более года ходила в списках, конечно, ниже своей славы. Торквадо Тасс дышал любовью и всеми страстями, а здесь, кроме славолюбия и добродушия, ничего не видно. Это умирающий дядюшка Василий Львович, а не Торквадо. Но ничего из этого он, разумеется, Батюшкову не сказал. Он не любил до конца откровенничать.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ,

в которой Пушкин у Карамзиных знакомится с княгиней
Евдокией Голицыной и получает приглашение бывать
у нее. — История Ивана Борисовича Пестеля,
рассказанная Карамзиным. — Ростопчин. — Княгиня
Голицына в сарафане и кокошнике. — Кто все-таки сжег
Москву? — Война 1812 года. — Борзописцы Тургенев,
Воейков и Греч выдумывают подвиги русского народа,
не выходя из петербургских квартир. — Пушкин
протестует против быта, но интересует его княгиня
Евдокия. — Дом княгини. — Роман Пушкина
с приемщицей билетов в зверинце. — Оборотная сторона
всего приятного, что имеешь с женщинами. —
Сентябрь — октябрь 1817 года

Еще в середине сентября переехал в Петербург из Царского Села на зиму Карамзин с семьей, но только теперь Саша Пушкин, сам вернувшись из Царского, где он вспомнил о нем, на следующий день удосужился нанести Карамзину визит на набережную Фонтанки; историк проживал в верхнем этаже дома Муравьевой, через несколько домов от дома Министерства народного просвещения, где он постоянно бывал у братьев Тургеневых. Дорога в дом Муравьевой тоже была привычная: Екатерина Федоровна была тетушкой Константина Батюшкова, у которой он всегда останавливался в свои приезды в Петербург, и Пушкин бывал у него неоднократно с визитами.

Когда слуга впустил Пушкина в гостиную без доклада, он увидел там собравшееся общество. В первой комнате за круглым чайным столиком, на котором стоял самовар, помещалось целое семейство Карамзина. Сам он сидел в некотором отдалении, в полукруге посетителей. Батюшков, кстати, уже был в гостиной, но стоял отдельно ото всех, у дверей, и молча подал Саше руку. Среди гостей, окруживших хозяина, Пушкин увидел и Александра Ивановича Тургенева, который радушно с ним раскланялся издалека. Карамзин что-то рассказывал внимательно слушавшим его гостям. Среди них, неожиданно для Пушкина, оказалась и княгиня Ночная, встречи и знакомства с которой он искал последнее время.

Карамзин прервал на время свой рассказ, встретил Пушкина на середине комнаты, громко произнес его фамилию, представляя другим собеседникам и попросив садиться. В его приемах, обращении и во всех движениях соединялось глубокое познание светских приличий с каким-то необыкновенным добродушием и простотой патриархальных времен. Общество в его гостиной было самое разное, но добродушная его нежность разливалась равно на всех. Извинившись перед собеседниками, он продолжил, пояснив Пушкину:

— Я рассказываю про Ивана Борисовича Пестеля, нынешнего сенатора, а при Павле Петровиче петербургском почт-директоре и президенте Главного почтового ведомства, который пользовался особым благоволением императора. Чем, разумеется, был недоволен Ростопчин, бывший при императоре в роде первого министра. Вот какую западню устроил Ростопчин против Пестеля. Он написал письмо от неизвестного, который уведомляет своего приятеля за границею о заговоре против императора и входит в разные подробности по этому предмету. А в конце письма добавляет: «Не удивляйтесь, что пишу Вам по почте; наш почт-директор Пестель с нами». Ростопчин приказал отдать письмо на почту, но так, здесь уж я не знаю, каким способом, чтобы оно возбудило внимание почтового начальства и подверглось перлюстрации. Граф Ростопчин хорошо знал характер Павла, но хорошо знал его и Пестель. Он не решился показать письмо императору, который по мнительности и вспыльчивости своей не дал бы времени порядочно исследовать достоверность этого письма, а тут же бы уволил его или сослал. Граф Ростопчин также все это сообразил и ждал, потирая руки. Несколько дней спустя, видя, что Пестель утаивает письмо, доложил Ростопчин о ходе всего дела, объясняя, разумеется, что единственным побуждением его было испытать верность Пестеля и что во всяком случае повергает он повинную голову свою пред его величеством. Государь поблагодарил его за прозорливое усердие к нему. Участь Пестеля была решена…

— Ловко, — сказал кто-то из гостей. — Проиграть в этом случае было невозможно.

— Разумеется, — согласился Карамзин, — но этим не довольствуется торжество Ростопчина. Он человек ума насмешливого, и ему захотелось пошутить. До сообщения Пестелю именного повеления он приглашает его к себе на обед. Тот, обольщенный успехами своими, является к обеду впопыхах и с некоторой самоуверенностью. Хозяин расточается пред ним в особенных вежливостях и ласках. Пестель при этом думает, что Ростопчин начинает опасаться его и хочет задобрить. Он предается мечтаниям и проговаривается о своих видах на будущее. Однако, возвратившись домой, он находит официальную бумагу, вовсе не согласную с розовыми мечтаниями честолюбия своего.

Карамзин закончил рассказ и развел руками: мол, судите сами, гости дорогие.

И гости принялись судить. Ростопчин после войны двенадцатого года и сожжения Москвы был одной из главных тем аристократических гостиных.

— Граф Ростопчин складом ума чистый француз, хотя французов ненавидит и ругает на чистом французском языке. За остроумие его жаловала еще императрица Екатерина, — сказал Александр Иванович. — Надо признать, что и в этой истории есть остроумие…

— При императрице он был чуть ли не шут, — возразил ему другой собеседник.

— Положим, быть шутом и остроумным человеком — это разные вещи, и не стоит их путать, — это уже сказала княгиня Голицына. — Та же Екатерина Великая говорила о нем, что у молодого человека большой лоб, большие глаза и большой ум.

— Как бы то ни было, за ним навсегда останется слава Герострата! — возразили ей тут же.

В обществе помнили и часто рассказывали друг другу, когда после окончания войны двенадцатого года на обыкновенный бал Благородного собрания явилась княгиня Голицына в сарафане и кокошнике, оплетенном лаврами. Кажется, многие тогда просто не поняли, почему так вырядилась княгиня, как не понимали всего русского. Это было в те времена, когда граф Федор Васильевич Ростопчин, известный своим патриотизмом и тем, что якобы сжег Москву, еще оставался главнокомандующим Москвы, но уже вызывал ненависть всех тех, кто потерял в сожженной Москве имущество. Всеобщий патриотизм и воодушевление двенадцатого года уже прошли, а горечь от потерянного состояния осталась. И главный виновник этого, как считали многие, все еще сидел в кресле главнокомандующего Москвы. Лишь в 1814 году, вернувшись из заграничного похода, Александр Павлович уволил его от должности, а в 1815-м граф Ростопчин, всеми презираемый, уехал в Париж к французам, которых до сих пор ненавидел и клеймил, и с тех пор не возвращался. Говорят, правда, он был во французских салонах нарасхват и там поначалу от славы поджигателя Москвы не отказывался, как он это делал на родине. Княгиня же при каждом удобном случае вставала на защиту графа, будучи одних с ним убеждений, признавая, что он сжег Москву, и доказывая, что поступил совершенно правильно.

— Мне писали, — сказал один из собеседников, — что в Париже про Ростопчина теперь в ходу такой каламбур: он сжег Москву, чтобы не видеть нас, мы сгораем от нетерпения видеть его.

— Милостивые государи и государыни, не кажется ли вам, что приписывать кому-то одному поджог Москвы дело неблагодарное? — начал один из гостей. — Помните, как во время войны говорили о том, что Наполеон поджег Москву, потом переметнулись на Ростопчина? Хотите я скажу вам, как все было на самом деле? Огромный город, в два дня оставленный всеми или почти всеми жителями без всякого присмотра. Кучка сволочи, которая есть во всяком народе в любых обстоятельствах, а в таких так тем более, кучка сволочи, оставшаяся в городе, чтобы хорошо поживиться на чужой счет. Грабеж, взломы, невольные и намеренные поджоги, чтобы скрыть следы воровства, — вот главная причина пожара Москвы. Ма