— К сожалению, еще не пришел.
— Я сапоги заказываю только в Лондоне, — пояснил он приятелям. — Только англичане умеют по-настоящему работать с кожей, сапог у них всегда мягок, на ноге сидит как перчатка. У них есть одна хитрость: некоторые гвоздики в подошве они ставят деревянные, придавая ей тем самым особенную эластичность.
Они шли по магазину к выходу, и приказчик, уважительно кланяясь, провожал их.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ,
Иван Саввич Горголи давно уже хорошо знал, кто такой молодой Пушкин, и теперь не спутал бы племянника с дядюшкой Василием Львовичем. Помнил его с тех пор, как в первый раз услышал его имя. Кажется, тогда он шалил в веселом доме. Но веселый дом на то и есть веселый дом, чтобы в нем веселиться. На шалости молодежи в этом возрасте в допустимом пределе принято смотреть сквозь пальцы. Но этот пиит уже наделал много других неприличных дел в Петербурге, с тех пор как был выпущен из Лицея. Чуть ли не каждый месяц с ним случались истории, о многих из которых докладывали петербургскому обер-полицмейстеру. Вот и теперь Иван Саввич морщился, когда полицейский чиновник ему рассказывал, что новые стихи «Noël» чуть ли не в открытую распевают на улицах города и, по имеющимся сведениям, стихи эти принадлежат перу Пушкина.
— Но ведь только что мы делали ему внушение! Дайте мне дело! — раздраженно сказал Иван Саввич, проглядывая список.
«Ура! В Россию скачет кочующий деспот…» — читал он стихи про себя.
Принесли дело. В отдельной папочке лежали два письма: копия письма самого Ивана Саввича и ответ советника Иностранной коллегии Петра Яковлевича Убри, непосредственного начальника по службе Александра Пушкина.
Иван Саввич снова прочитал казенную переписку.
«Милостивый государь мой
Петр Яковлевич!
20-го числа сего месяца служащий в Иностранной коллегии переводчиком Пушкин, быв в Каменном театре в Большом Бенуаре, во время антракту пришел из оного в креслы и, проходя между рядов кресел, остановился против сидевшего коллежского советника Перевощикова с женою, почему г. Перевощиков просил его проходить далее, но Пушкин, приняв сие за обиду, наделал ему грубости и выбранил его неприличными словами.
О поступке его уведомляя Ваше Превосходительство, — с истинным почтением и преданностью имею честь быть
Вашего Превосходительства
покорный слуга
Иван Горголи».
«Милостивый государь мой Иван Саввич!
Вследствие отношения Вашего Превосходительства от 23-го минувшего декабря под № 15001. Я не оставил сделать строгое замечание служащему в Государственной Коллегии иностранных дел коллежскому секретарю Пушкину на счет неприличного поступка его с коллежским советником Перевощиковым с тем, чтобы он воздержался впредь от подобных поступков; в чем и дал он мне обещание.
С истинным почтением и преданностью имею честь быть
Вашего Превосходительства
покорнейшим слугою
Петр Убри».
«Дал обещание, — подумал про себя Горголи. — Да первая ли это история и последняя ли? На днях рассказывали его bon mot. Как же там было?» — попытался он вспомнить остроту Пушкина, да так и не вспомнил. Зато вспомнил с раздражением, что в стихах есть и его имя, и так несправедливо упомянутое.
…Закон постановлю на место вам Горголи,
И людям я права людей,
По царской милости моей,
Отдам из доброй воли».
От радости в постеле
Запрыгало дитя:
«Неужто в самом деле?
Неужто не шутя?»
А мать ему: «Бай-бай! закрой свои ты глазки;
Пора уснуть уж наконец,
Послушавши, как царь-отец
Рассказывает сказки».
«Это я-то беззаконен, — действительно обиделся на Пушкина Горголи, — по закону его давно пора на съезжую выпороть, а потом сослать. Уж ежели я беззаконен, то только тем, что слишком мягок. Вот и сейчас ничего не сделаю и расследованию по стихам никакого хода не дам. Да и со скандалом в Каменном театре никакого письма не писал бы, ежели б ко мне этот Перевощиков сам не обратился с жалобой. Пусть бы сами разбирались, хоть стрелялись бы, какое мне до того дело? А тут пришлось дать жалобе ход».
Горголи, разумеется, не знал, что молодой Пушкин посчитал письмо полицмейстера за оскорбление и мгновенно нанес свой укол. Пушкин любую обиду, даже самую малую, запоминал и рано или поздно отмщал. Ничего не мог с собой поделать, помнил зло, долго хранил это воспоминание, и в нужный момент оно выплывало из закромов его памяти. А тут и долгой памяти не понадобилось, тут же и уколол, благо фехтовал словом отменно. Хотя если б дошло до настоящего фехтования на шпагах, то тут бы Горголи дал фору поэту — Иван Саввич и прежде был одним из лучших фехтовальщиков Петербурга, однако и с летами не потерял форму.
— Что ты делаешь? Что ты делаешь, безумец? — кричал Сергей Львович Пушкин сыну Александру. — Дуэли едва ли не каждый день, ссоры, о которых все говорят, наконец, твои эпиграммы! Зачем задираешься к каждому встречному? Зачем поссорился с Карамзиным? Зачем накатал на него эпиграмму, обидел старика, который так привечал всегда тебя?! Ради красного словца? Ты понимаешь, как тебе может быть нужен Николай Михайлович с его влиянием у государя, у государыни? — Он понизил голос. — А на государя стихи? Ты сошел с ума! Никому не сознавайся! Ни одной душе! А на Аракчеева эпиграмма? — Сергей Львович схватился за голову, все более и более сам пугаясь того, что говорил. — Змей узнает — не простит! Тебя забреют в солдаты, пойдешь на Кавказ под пули чеченцев!
— Лучше пуля чеченца, чем духота Петербурга.
— Слова! Бахвальство! Поза! — заметался по комнате отец. — Всё слова, пока по-настоящему не запахло жареным! Куда ни приду, кругом только и говорят о моем сыне, во всех гостиных, на вечерах, обедах, балах, и чаще всего, заметь, неодобрительно.
Александр усмехнулся и сказал спокойно:
— Без шума, батюшка, еще никто не выходил из толпы. Пусть говорят, и говорят как можно больше! Принимают меня, однако, во всех домах охотно. О чем еще может мечтать поэт! Это ж слава…
— Полно, батюшка, о поэте ли говорят? О шалуне, о безобразнике, бретере, пропойце!
— Какой я бретер! Ни одной смертельной дуэли. А последнее — вообще ложь! Бахвалюсь я часто, но пью умеренно.
— В компании завзятых пьяниц… — подхватил Сергей Львович. — Василий Андреевич говорил со мной о твоем поведении. Он не одобряет твою дружбу с царскосельскими гусарами.
— Среди гусар, батюшка, много образованных, мне есть чему поучиться.
— Образованные! Куда там! Василий Андреевич, пока жил при дворе, насмотрелся в Царском Селе и Павловске на их выходки. Их не сдерживает ни в чем даже присутствие императорской фамилии. Говорят, один из них голую жопу, поворотившись спиной к дворцу, показывал. Императрицы видели…
Александр рассмеялся беззаботно и подумал: «Надо бы спросить у Пьера, кто это отчудил?»
— Смейся, смейся, как бы плакать не пришлось, — укоризненно покачал головой Сергей Львович. — Ты бы посмотрел на других своих старших друзей: я не говорю о Василии Андреевиче, тебе и мечтать о таком положении, как у него, не можно. Возьми князя Вяземского, добился места, уехал в Варшаву, служит достойно, речь государя на сейме кто переводил? Князь! Батюшков года два добивался места и уехал! В Неаполь! Сверх штата в миссию! И ведь они тоже поэты, да не хуже тебя, милый друг. Теперь на службе, достойное жалованье получают. А Плетнев?
— Я, батюшка, сегодня не намерен с тобою ссориться. Ну не служу я! Не желаю… И ничуть об этом не жалею. А о чем действительно жалею, так это о том, что под горячую руку написал эпиграмму на Карамзина. Да и то только одну, а мне с десяток приписали. Теперь, батюшка, всякое вольное слово, всякое сочинение возмутительное приписывается мне, как всякие остроты — князю Цицианову. От дурных стихов я не отказываюсь, надеясь на свою добрую славу, а от хороших, признаюсь, сил нет отказаться, — рассмеялся Александр. — Вот и гуляет под моим именем что попало.
— Вот такое у тебя имя, — вздохнул Сергей Львович.
— Да, — согласился Пушкин. — Имя есть. Плохое или хорошее, но есть.
Он замолчал, ему не хотелось ссориться, сегодня предстояло идти на бал к Лавалям, где он рассчитывал увидеть свою новую любовь, о которой он молчал и чувствами к которой ни с кем не делился.
В этот зимний сезон стала выезжать на балы восемнадцатилетняя Софья Потоцкая, дочь когда-то знаменитой красавицы-гречанки графини Софьи Константиновны Потоцкой. Дочь с матерью недавно приехали из Варшавы, где были проездом и где дочь уже успела вскружить голову князю Вяземскому, о чем рассказывал Александр Иванович Тургенев, принимавший в этой семье участие. Князь Вяземский в своих письмах Тургеневу называл младшую Софью Потоцкую «похотливой Минервой» или «Минервой в час похоти». Минерва была богиня-девственница, покровительница ремесел и искусств.
— Девственница в час похоти! Каков образ! И можно представить, чем она занимается в этот час, — смеялся, передергивая плечами, Тургенев. — Ты посмотри на нее, Пушкин. Представляю, какова была ее мать в ее годы в объятьях светлейшего князя Потемкина!
— Она была любовницей Потемкина? — У Пушкина загорелись глаза от любопытства. — Расскажите, Александр Иванович, все, что знаете.
И Тургенев поведал Пушкину совершенно фантастическую историю матери Софьи Потоцкой, Софьи Константиновны Клавона-Витт-Потоцкой.