Толкаясь и падая, снова поднимаясь, сметая все на своем пути, захватив одного из дядек, молодого мужичка Сазонова, туповатое лицо которого тоже озарилось светом бунта, толпа подростков неслась по коридорам. Уже не отдельные крики, а слившийся воедино вопль вырывался из всех глоток разом.
В классе устроили настоящий погром, бросали французские учебники, заодно с ними и математику, и грамматику. Вскакивали и бегали по столам, танцевали, бились на палках, пропороли палкой большой глобус и таскали его на плечах, произносили гневные речи.
— Долой Будри, пособника узурпатора! Пусть старикашка убирается к себе во Францию! На гильотину!
— Предлагаю за каждое французское слово — наказание!
— Плетьми! Розгами!
— Ура-а государю императору Александру Павловичу! Ура-а!
— Убить Будри! — крикнул кто-то.
— Господа, одумайтесь! Будри ни в чем не виноват! — растерянно сказал по-французски князь Горчаков. — Это абсурдно!
— Убить! — вылупил глаза Кюхельбекер и посмотрел безумным взглядом на князя Горчакова. — А тебя за французский — в карцер!
— Сумасшедший! — не на шутку испугался князь Горчаков.
— Найдем Будри! — вскричал Кюхельбекер. — Он заплатит за все!
Остальные вдруг стали успокаиваться и подходили ближе к беснующемуся Кюхле.
— Убить! — кричал тот в исступлении.
Возле Кюхельбекера собирались уже многие.
Он тоже остановился, осматриваясь по сторонам, увидел недоуменные взгляды, почувствовал себя не совсем в своей тарелке и сказал извиняющимся тоном:
— Я это… Увлекся, что ли… Но изгнать можно, — сказал он убежденно и затряс головой так, будто у него начался приступ.
— Подумай, Кюхля, — предложил ему Саша Пушкин. — Ты в своем здравии?
— Нет, изгнать можно! — капризно настаивал на своем Кюхельбекер.
Давид Иванович де Будри был личностью довольно замечательной. Он был родной брат Марата, того самого революционера, именем которого пугали детей. Впрочем, кем у нас в России только детей не пугают.
Попал он в Россию еще при Екатерине II. Его выписал камергер князь Василий Петрович Салтыков для воспитания своего сына. Был он родом швейцарец, но в России женился на русской и навсегда остался в нашем отечестве. Поскольку имя его брата гремело в то время по всей Европе и многие считали его за кровопийцу, он обратился к императрице с просьбой, чтобы ему разрешили сменить свою прежнюю фамилию Марата на фамилию Будри, по названию той деревушки в Швейцарии, откуда они были родом, что Екатерина милостиво и разрешила. Окончив учение сына князя Салтыкова, он жил тем, что преподавал французский язык и словесность сначала в частных домах и пансионах, а с 1811 года и в Императорском Лицее. В совершенную противоположность своему брату он был добр, честен и благороден. Впрочем, из некоторых его слов можно было заключить, что и брат его был не совсем тем, кем его всячески представляли.
Забавненький коротенький старичок, с толстым брюшком, с засаленным напудренным паричком, кажется, никогда не мывшийся и разве только однажды в месяц переменявший на себе белье, из-за чего от него вечно дурно пахло, — один из немногих наставников, он вполне понимал свое призвание и, как человек в высшей степени практический, наиболее способствовал развитию лицеистов, отнюдь не в одном познании французского языка…
Василий Федорович Малиновский стоял над старичком де Будри, который спрятался у него в кабинете и теперь плакал, сидя в кресле.
— Давид Иванович, миленький вы мой, успокойтесь, ради Бога! Все пройдет. Это первое впечатление чувствительных детских душ. Они вас любят и совсем не хотели обижать. И ведь это же не бунт, покричали и разошлись.
— Василий Федорович, но какая чудовищная несправедливость. Я ведь еще в восемьсот шестом году, когда шла война с Наполеоном, принял присягу на подданство России. Я ненавижу узурпатора. Я полжизни прожил в России и никем, кроме как природным русаком, себя уже не ощущаю.
— Пройдет, Давид Иванович, пройдет… В Москве французскую труппу распустили… Мадемуазель Жорж уехала. Люди боятся на улице говорить по-французски. Говорят, толпа чуть не растерзала камергера князя Тюфякина, который намедни в Казанской заговорил с приятелем по-французски, его насилу спас квартальный, попросив проследовать с ним в Большую Морскую, в дом генерал-губернатора…
— Что вы говорите? — ужаснулся Давид Иванович. — Горе мне! — Он закрыл лицо руками. — Вся жизнь перечеркнута. Опять с сумою, не взявши ни крохи, идти куда глаза глядят…
— Бродят слухи про шпионов, — совсем невпопад сказал Малиновский.
Старичок вскинулся, схватился за сердце.
— Но надеюсь… — залепетал он. — Надеюсь меня никто… не подозревает…
— Что вы, Давид Иванович, — успокоил его Малиновский. — Здесь вас никто не тронет.
— Нет, в Царском Селе, в Царском Селе, — залепетал он. — Как раз и решат, что шпион, что заслан…
Директор вдруг неожиданно для самого себя погладил его по головке, как маленького ребенка. Старичок благодарно на него взглянул и прижал его руку к своей щеке.
— Ну теперь идите, — сказал ему Малиновский. — Все минет!
— Василий Федорович, миленький мой, посмотрите в коридоре, нет ли их?
Малиновский выглянул в коридор — никого не было.
— Идите с Богом!
Де Будри вышел из кабинета директора и, озираясь, двинулся по коридору, но за одним из-за поворотов он все-таки увидел то, чего сейчас больше всего боялся. Прямо на него вывалилась ватага лицеистов, предводительствуемая сыном самого директора Малиновского, который первый его и заметил:
— Вон он!
Дети ринулись за стариком, толком не зная, что с ним делать. Толстячок бросился в другую сторону, но уйти ему далеко не удалось.
— Я — не шпион! — закричал старик, прижимаясь спиной к стене. — Помилуйте, дети!
— Француз — значит враг! — вскричал Малиновский, он был на голову выше старичка и нависал над бедным как глыба.
— Я не враг! Я докажу! Я ненавижу узурпатора!
— Где доказательство? Где? — вопрошал Кюхельбекер, который был тут же. — Где же? Дайте нам доказательства, чтобы мы могли вас помиловать!
— У меня. В комнате. Есть доказательства. Только не трогайте меня! Идемте!
— Идем! — восторженно закричали несколько человек.
У себя в комнате Давид Иванович, кряхтя, залез под кровать и стал там шарить. Рядом с ним, окружив его, стояли в ожидании воспитанники. Старик приподнялся и гордо показал им фаянсовую ночную вазу с изображением Наполеона в своей знаменитой шляпе и надписью: «Император французов».
— Вот, — сказал он. — Английская посуда! Еще несколько лет назад груз этих горшков конфисковали на таможне и разбили, знаете, как это бывает. А мне достали один. По случаю… Ну, вы понимаете… С тех пор пользую… Могу ли я быть его шпионом, когда я… на него? — Он постучал пальцем по известному всей Европе портрету.
Малиновский захохотал, выхватил горшок и поставил его на пол.
— По императору французов! — Он расстегнул панталоны. Другие тоже окружили горшок. Они стояли плечо к плечу, и струи звонко бились в дно горшка.
— Мы вам верим, Давид Иванович! — сказал Малиновский, обернувшись через плечо.
— И ваш папа мне верит! — обрадовался старичок.
— Ура-а! — закричали лицеисты, стоявшие вокруг горшка, а вокруг бегал маленький Комовский и просился:
— Дай и я посцу! Дай и я тоже! Ну, дай…
— Сцы! — милостиво разрешил Малиновский, чуть посторонившись.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ,
— Вот, барчуки вы мои, ребятишечки, — приговаривал дядька Леонтий Кемерский и косил глазом в сторону, не идет ли кто, потому что делал это в нарушение устава. — По рюмочке винца сладенького, церковного…
Возле него столпились воспитанники Пушкин, Пущин, Данзас, Дельвиг. Дядька наливал в рюмку красного вина, подносил каждому и ждал, пока тот выпьет, не прерывая своего рассказа:
— Бонапарт звал к себе государя, а государь-батюшка сказал: нет, братец Бонапартий, поезжай-ка ты ко мне, я тебя постарее, ведь я тебя в императоры пожаловал… А ты вон как к царской милости отнесся… Забыл слово клятвенное!.. Как винцо?
Данзас молодецки вытер губы рукавом.
— Отлично, Леонтий! Но Бонапартий вообще-то постарее государя будет!
— А не могет того быть, чтобы постарее нашего царя! Быть того не могет! Наш царь хошь молодой, а по уму старее будет! А вот еще сказывают, — продолжал он свою сказку, — как француз границу перешел, так чудо явилось в Московской губернии — мужик без рук, без ног, лежал семь лет, спал беспробудно, а как узнал о французе, покатился по дороге из Москвы в Троицу на боку, так в двадцать дней и докатился…
— А там что? — спросил Пущин.
— Известное дело, помолился и встал, и пошел в ополчение. Теперь француза бьет.
— Как Илья Муромец, — сказал Пушкин.
— Не-а, — покачал головой Кемерский. — Тот аж тридцать три года сиднем сидел, а этот только семь годков…
— А как же он узнал про француза, коли спал беспробудно? — снова спросил Пущин.
— А вот как Тося! — заразительно рассмеялся Пушкин и стал теребить барона Дельвига, который прикорнул на стульчике. — Целыми днями спит, а все знает.
— Знаю, — сказал Дельвиг сквозь сон. — Все знаю. И считать умею. Война и недели не идет, а у Леонтия мужик двадцать дней катился. Не получается!
— Что не получается, барин? — возмутился Леонтий.