Пушкин. Частная жизнь. 1811—1820 — страница 33 из 147

— Бегите, господа! Бегите! — сказал Иконников.

И они побежали, а сани двинулись по Садовой, потом свернули на Петербургскую дорогу.

Воспитанники наперегонки бежали к дверям Лицея. На крыльце стоял Илья Степанович Пилецкий, который при их приближении скрылся.

— Пошел докладывать братцу, кто провожал Алексея Николаевича! — усмехнулся барон Дельвиг.

Вслед за воспитанниками мелкими шажками в своей длинной шубе семенил по дорожке к Лицею Сергей Гаврилович.

— Господа, подождите! — догнал он их. — Я давно хотел поговорить с вами. Здесь удобно, нету стен, а стало быть, и лишних ушей. — Он развел руками. — Мне, понимаете, хотелось сказать вам конфиденциально. Вы замышляете заговор против господина инспектора… Только ничего не говорите! Я знаю! — замахал он руками, опасаясь услышать возражения. — Сразу должен вас предупредить — не стоит, господа! Он примет меры, и зачинщики будут наказаны, вплоть до увольнения из Лицея. Вам, господа, на всю жизнь пятно останется. Ни в службу, ни в гвардию не возьмут. Карьера рухнет. Вы еще малоопытны, послушайте меня, старика. Я добра вам желаю и люблю вас, поверьте, как детей своих…

— Кто сказал? — вскричал Кюхля, выпучив глаза, что было у него признаком чрезвычайного волнения.

— Успокойся, Кюхля, — попросил его Жанно.

— Это мог быть кто угодно, — сказал Пушкин весьма равнодушно. — Но это ничего не меняет.

— Как это, кто угодно? — волновался Кюхля. — Ты не понимаешь, это непременно надо выяснить. Если среди нас есть человек, который может так поступить, мы должны поставить своей целью его выявить.

— Это вполне можешь быть и ты, Кюхля, — усмехнулся Жанно. — Поэтому не надо так много эмоций!

— Что ты сказал? — возопил Кюхля. — Что ты сказал? Ты, который считался моим другом?! Как мог у тебя язык повернуться? Да я… Я… — Он не нашелся, что ответить, и бросился наутек, уже не сдерживая слез.

— Зря вы ссоритесь, господа, — покачал головой Сергей Гаврилович. — Зря…

— Я знаю, откуда ветер дует, — сказал Ваня Малиновский.


Знали, откуда дует ветер и в подмосковной графа Ростопчина Вороново. Истинным автором спектакля о нашествии Наполеона, из-за которого пострадал Иконников, был именно он, в свете всегда блистательно говоривший только по-французски, а с русскими мужиками на их природном языке; и теперь он ставил последний (героический) акт этого действа. Присутствовали иностранные гости — генерал Вильсон, свита и ростопчинская челядь. Все же крестьяне, в числе тысячи семисот двадцати человек, накануне отпросились у Ростопчина оставить свои дома, кости предков и пожитки, дабы уйти от неприятеля в другие имения графа в глубине России. И ушли.

Вильсон в своем красном мундире сидел на французской лошади, накануне присланной ему в подарок Милорадовичем, трогал кавказский кинжал в ножнах покойника Багратиона и смотрел на действия Ростопчина, преисполненные поистине римского величия. В доме остались мебели, люстры, библиотека, собранная графом за многие годы. Прекрасная, а Вильсон знал в этом толк, бронза, фарфор, итальянская керамика, которой он вчера восторгался, запасы вин в погребах, посуда в поставцах, всего не перечислишь. Вильсон считал про себя, что имущества в доме не менее чем на сто тысяч фунтов, и сама мысль о том, что должно сейчас произойти по замыслу графа, приводила его в священное содрогание.

— А хотя бы и проебал он Москву, а девкой гулящей Россия не станет! — закричал граф. Ростопчин был среднего роста, круглого лица, немножко курнос и при том, что нехорош собою, приятен и умен на лицо; глаза его блистали проницательностью и остроумием, широко выдававшийся лоб показывал твердость воли. Чего-чего, а решительности у него было не занимать. — Блядью Россия не будет! Под супостата не ляжет! Пизду не вывернет и раком не станет! Скорее раком самого Наполеошку поставим. Не правда ли, мужички?

Поднимался ветер, словно для того, чтобы отрезать всякие пути к отступлению. Вздымалась грива на ростопчинской лошади, и он вертелся на ней вьюном, выкрикивая свою яростную матерщину. Даже мужики поеживались от его слов. Лошадь Ростопчина скользила на мерзлой земле, всадник продолжал ядрено материться:

— Поставим раком Наполеошку?

— Поставим, батюшка!

— А Рассеюшка, батюшка, под него не ляжет! — вторили ему мужики. — Мы француза на горячий кол посадим и яйца отрежем!

Ростопчин захохотал вместе с мужиками.

— Верно! А без яиц француз — не француз, а каплун ощипанный! — сказал он весело мужикам и перевел свои слова Вильсону.

Тот кисло и принужденно улыбнулся в ответ.

— Тогда, зажигай! — махнул рукой Ростопчин мужикам и повернулся к Вильсону: — Смотрите, сэр, каков у нас в России бывает фейерверк!

С наветренной стороны мужики подпалили сложенные кучи, огонь взлетел сразу до второго этажа, и вскоре запылали стены, несколько молодых парней пробежали внутри дома и зажгли портьеры на высоких итальянских окнах. Огромный дворец запылал одновременно со всех концов и изнутри. Пламя загудело ровно и мощно, затрещало дерево, стали стрелять стекла, повалил дым. На крыльце и фронтоне стояли гигантские статуи атлантов и коней. Огонь стал охватывать и их.

Ростопчин молча сидел на лошади, когда к нему приблизился один из крестьян, не ушедший с остальными.

Ростопчин заметил его и спросил:

— А ты чего не ушел со всеми, Василий?

— Француза бить буду. Я вот только сомневаюсь, батюшка Федор Васильевич, отмолю ли потом грех?

— Убить француза, — сказал ему Ростопчин, — греха нет. Это дело богоугодное.

Крестьянин заулыбался, потом спросил уже хитро, но с надеждой:

— А скажи мне, батюшка, коли француза перебьем, отпустишь меня на оброк?

— Что, тяжела барщина? — поинтересовался Ростопчин.

Крестьянин помялся, прямо не отвечая.

— Не отпущу, — сказал Ростопчин. — Разврату только наберешься в городе, потом болезнь французскую в деревню притащишь. Не отпущу! Не проси!

Тут они заметили, что к ним скачут двое. Это были гонцы с вестью, что французы повернули по другой дороге и здесь не пройдут.

— Что ж, Бог дал — Бог взял! — сказал граф Ростопчин, внешне не выказав ни малейшего сожаления.

Они еще некоторое время стояли и смотрели, как рушатся статуи. Ростопчин про себя подумал, что теперь никто не скажет ему слова упрека за Москву из-за того, что огонь пощадил его московский дом.


В рекреационной зале играли в мячи несколько воспитанников: Данзас, Гурьев и другие. Среди них выделялся ростом и силой Малиновский, но маленький, юркий Комовский хитростью и ловкостью, недаром был прозван Лисою, завладел мячом. Однако торжество его было недолгим, мяч у него выбили, и он укатился к ногам стоявшего в стороне и не принимавшего участия в игре тихони Есакова. Он быстро подхватил его и только собрался вступить в игру, как к нему подскочил не на шутку разъяренный Малиновский.

— Дай сюда мяч, ты не играешь!

— А что, нельзя? — спросил Есаков, спрятав мяч за спиной.

— Нельзя! — закричал Малиновский и толкнул его.

— А почему? — обиделся Есаков, по-прежнему удерживая мяч за спиной.

— Я тебе рожу сейчас разобью, тогда узнаешь почему! — заорал Малиновский.

— Дай ему, Казак! — закричал издалека один из воспитанников, принимавших участие в игре.

— Да брось его, Ваня, — сказал Комовский.

Есаков стоял и все не отдавал мяча, удерживая его за спиной.

Видя заминку в игре, вразвалочку приблизился Мясоедов, подтянулись и другие. Ловкий Комовский на бегу выхватил из рук Есакова мяч, и сразу за ним бросились остальные, забыв про Есакова. Игра продолжалась с воплями, толкотней и случайными тумаками.

Однако упрямый и злопамятный Мясоедов остался на месте и, приблизив к Есакову свое большое лицо с низким лбом и узкими глазами, мрачно посоветовал:

— Сеня, пойди вылижи задницу господину инспектору!

Лицо у Есакова вдруг скривилось, и от всего пережитого он заплакал в голос, сам от себя этого не ожидав. Мясоедов тоже несколько удивился этому и, лишь когда Есаков, круто развернувшись, бросился вон из залы, он расхохотался ему вслед с видимым облегчением.

Задыхаясь от плача, Есаков вбежал в комнату Ильи Степановича Пилецкого-Урбановича.

— Что мне делать?! — кинулся на грудь Илье Степановичу расстроенный Есаков. — Они меня не любят! За что? Они говорят, что я — льстец! А какой я льстец? Я просто пытаюсь говорить правду о господине инспекторе! Они не любят господина инспектора, но ведь правда есть правда? Скажите, душенька Илья Степанович? Я не могу больше так!

— Я знаю только одно средство, — после некоторого раздумья отвечал Илья Степанович. — Надо обратиться к господину директору и довести до его сведения все происшедшее.

— Нет, я не могу этого сделать, они еще больше меня невзлюбят, и господин директор огорчится. Там ведь был его сын! — возражал Есаков. — Мне придется покинуть Лицей, не будет мне в нем житья. Осталось только просить милую маменьку, чтобы она забрала меня отсюда. — Он снова столь безутешно разрыдался, утыкаясь в живот гувернеру, что сердце Ильи Степановича заболело от сострадания. Он нежно погладил по голове Есакова.

— Несчастный мальчик…

— Илья! — в комнату вошел Мартын Степанович. — Ах, извини, Илья, у тебя беседа, я не знал. Вас кто-то обидел, господин Есаков?

Тот поднял на него заплаканные глаза.

— Не говорите. Не надо спешить! — упредил его слова Пилецкий. — Сначала проверьте в своем сердце.

Мартын Степанович вышел со словами:

— Я зайду к тебе позже, Илья.

— Какой он деликатный человек — господин инспектор, — сказал, потупившись, Есаков. — А мы… — Он не договорил, не выдержал и снова заплакал. — Такие злые, такие злые…

— Я знаю, есть одно, как мне кажется, вернейшее средство, — попытался мягко наставить воспитанника Илья Степанович. — Вы скажите своим неприятелям, что, ежели они не перестанут вас поносить, вы явно принесете на них господину директору жалобу, таким образом вы предупредите их о возможных последствиях.