— Ну вот еще пять, — скрепя сердце, согласился Сергей Львович. — Хотя я совсем не понимаю, куда в твои годы можно тратить деньги?
— И правда, Александр, куда?! — спросила мать.
— Мы всегда заходим в кондитерскую Амбиеля, когда нас пускают из Лицея…
— Должен тебе сказать, — перевел разговор на другую, более ему приятную тему Сергей Львович, — что дядюшка очень тобой доволен, много о тебе рассказывал в Москве. Про твои стихи всем известно. И к тебе скоро обещались князь Петр Андреевич Вяземский и Василий Андреевич Жуковский, они мечтают с тобой познакомиться…
— Вяземский? Жуковский? — недоверчиво спросил Александр. — Откуда они обо мне знают?
— От дядюшки, разумеется… Вся Москва о тебе наслышана. Николай Михайлович был у меня, желает возобновить с тобой знакомство…
— Я Карамзина плохо помню… Что-то не верится, чтобы Николай Михайлович…
— Да ты был совсем маленький, когда он бывал у нас… Но он тебя еще в ту пору приметил…
— А верно говорят, что он кончает свою историю да скоро поедет ее представлять в Петербург царю?
Раздался перезвон колокольчика.
— Это что? — спросила мать.
— Это звонят к обеду, — пояснил Александр. — Я пойду. У нас не положено опаздывать.
Он не стал уже целоваться с родителями, а лишь потрепал по вихрам младшего брата:
— Я зайду к тебе, Пушкин Лёв, когда выдержишь экзамен.
— Александр! — вдруг сказала молчавшая доселе сестра. — Я при нашем переезде потеряла твои стихи, что ты послал мне в письме. Не мог бы ты мне снова написать их?
— Мне жаль, Ольга, да я их не помню. Нет нужды все безделицы помнить! — отмахнулся он и твердым шагом вышел из залы.
Сергей Львович сделал неопределенный жест в воздухе, который одновременно мог означать и восхищение, и некоторые другие, не вполне приятные эмоции.
Из одного из больших окон коридора Пушкин смотрел, как родители, сестра и брат садятся в карету, как помогает матери отец, излишне суетясь, и сердце у него сжималось: он любил мать, испытывал острую сыновнюю жалость к отцу и вместе с тем чувствовал невозвратное отчуждение от этой семьи, где, может быть, один лишь Лёв оставался ему по-настоящему родным. В нем он видел себя маленького и себя маленького в нем любил.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,
Русское дерево, развесистое, тенистое, стояло возле каменной стены, вдоль которой, а также вокруг него, были расставлены садовые скамейки; неподалеку располагалась небольшая кофейня, где столики стояли прямо на улице под разноцветными зонтиками, а у жаровни колдовал турок в красной феске, передвигая в горячем песке медные турочки с благоухающим напитком. Никто точно не знал, с каких пор это дерево стало называться Русским, одно было известно доподлинно, что уже лет двадцать возле него собиралась русская колония в Баден-Бадене. В свое время это дерево описал Иван Тургенев в нашумевшей повести «Дым», но некоторые старожилы уверяли, что Тургенев дерево это придумал, а не взял с натуры, что так называться дерево стало уже после его модной повести и тогда привилась мода собираться под ним, подражая тургеневским героям.
Из павильона неподалеку доносилась музыка — оркестр играл попурри из вальсов Штрауса. Иван Петрович шел мимо этого оркестра через толпу гуляющей публики. Пригревало солнце, словно и не было недавнего снега и слякоти, настроение у всех было весеннее, даже торговки разносили букетики искусственных цветов, будто только что собранных в окрестных рощах.
С утра, как всегда, Иван Петрович посетил баденский Конверсационсгауз, высокое и длинное унылое здание казарменного типа, каких много в немецких городках, с черепичною кровлей, маленькими окнами и большими колоннами. Здесь неизменно собирались посетители курорта посидеть в читальне, выпить чашечку кофе в кофейне Вебера, что он с удовольствием и сделал. Потом он заглянул на почту и обнаружил там долгожданный пакет на свое имя из Петербурга, в котором были записки графа Корфа, еще не напечатанные, присланные ему в копии. Некоторое время назад князь Горчаков с любопытством воспринял известие, что таковые имеются у Ивана Петровича, и намекнул, что желал бы с ними ознакомиться. Иван Петрович рад был доставить старику удовольствие, тем более что чужие записки могли и Горчакова натолкнуть на какие-то воспоминания. Такое уже бывало у Ивана Петровича в его разысканиях. Помнится, князь Вяземский делал ему заметки на этих самых записках, во многом возражая графу Корфу. Вспомнив князя Вяземского и графа Корфа, он, разумеется, вспомнил тотчас же, как общался с ними в Гомбурге несколько лет назад, где оба лечились на водах. Князь объяснял ему, почему он стал предпочитать шумному Бадену заштатный Гомбург, и прочитал свои стихи про Баден, написанные давным-давно. Сейчас строки сами всплыли в голове у Ивана Петровича, под них легко было идти, чеканя шаг:
Люблю вас, баденские тени,
Когда чуть явится весна
И, мать сердечных снов и лени,
Еще в вас дремлет тишина;
Когда вы скромно и безлюдно
Своей красою хороши,
И жизнь лелеют обоюдно —
Природы мир и мир души…
Уму легко теперь и груди
Дышать просторно и свежо;
А все испортят эти люди,
Которые придут ужо.
Тогда Париж и Лондон рыжий,
Капернаум и Вавилон,
На Баден мой направив лыжи,
Стеснят его со всех сторон.
Тогда от Сены, Темзы, Тибра
Нахлынет стоком мутных вод
Разнонародного калибра
Праздношатающийся сброд:
Дюшессы, виконтессы, леди,
Гурт лордов тучных и сухих,
Маркиз Г***, принцесса В***, —
А лучше бы не ведать их;
И кавалеры-апокрифы
Собственноручных орденов,
И гоф-кикиморы и мифы
Мифологических дворов;
И рыцари слепой рулетки
За сбором золотых крупиц,
Сукна зеленого наседки,
В надежде золотых яиц;
Фортуны олухи и плуты,
Карикатур различных смесь:
Здесь — важностью пузырь надутый,
Там — накрахмаленная спесь.
Вот знатью так и пышет личность,
А если ближе разберешь:
Вся эта личность и наличность —
И медный лоб, и медный грош.
Вот разрумяненные львицы
И львы с козлиной бородой…
Он запнулся, запамятовав какие-то строфы, пробормотал просто ритм стиха и, уже подходя к Русскому дереву, неожиданно вспомнил дальше:
Все залежавшиеся в лавке
Невесты, славы и умы.
Все знаменитости в отставке.
Все соискатели тюрьмы.
И Баден мой, где я, как инок.
Весь в созерцанье погружен.
Уж завтра будет — шумный рынок.
Дом сумасшедших и притон.
А вот и светлейший князь. Главная знаменитость в отставке. Он пока что не видел Ивана Петровича, полулежал в своем кресле, с ногами, укрытыми клетчатым шотландским пледом, окруженный стайкой поклонниц, совершенно для них безопасный, но щекочущий нервы своим изысканным флиртом опытного ловеласа. Иван Петрович посмотрел вокруг, где же его лакей, и увидел того с чашечкой кофе в руке, сидевшего за одним из столиков.
Одна из осмелевших девушек припала к плечу князя и что-то шептала ему на ухо, а Горчаков улыбался, поглядывая на нее, вдыхая запах ее тонких духов, лаская взглядом ее атласную кожу на обнаженной шее.
— Элен, вы узурпировали князя! — капризно сказала одна из дам и поправила со значением кокетливую шляпку с цветами на тулье.
— Только потому, что он сам этого хочет, — ответила та и обратилась к Горчакову: — Не правда ли, князь?
— Правда, правда, в мои годы хочется и того, и этого, и третьего, и четвертого, хотя на самом деле ничего давно уже нельзя… Но более всего хочется любезности дам. А вот и наш Иван Петрович! — заметил он приближающегося Хитрово. — Рады вас видеть!
— Добрый день, — поклонился Иван Петрович князю и дамам. — Добрый день.
— Что вы так задержались? — поинтересовался Горчаков.
Хитрово показал пакет.
— Надеюсь, вам будет интересно: это обещанные записки Модеста Андреевича.
— Прислали? — обрадовался Горчаков. — Потом, потом… Сейчас не будем томить милых дам.
— Мы только вас и ждали, чтобы князь начал свой рассказ… — сказала Элен, заигрывая теперь с Иваном Петровичем.
— Я к вашим услугам, — сказал Иван Петрович, извлекая тетрадь в кожаной обложке.
— Скажите, князь, а какие были последствия истории с гогелем-могелем, не за эту ли старую историю потом сослали Пушкина?
— Нет, — усмехнулся Горчаков, — все обошлось и тогда, и впоследствии. Третий пункт, самый важный, к счастью, остался без всяких последствий. Когда при рассуждениях конференции о выписке представлена была директору Энгельгардту черная эта книга (а надо сказать, случилось событие с гогелем-могелем в междуцарствие, еще не при нем, а при Гауеншильде), он, как человек добрый, ужаснулся и стал доказывать своим сочленам, что мудрено допустить, чтобы давнишняя шалость безусых юнцов, за которую тогда же было и взыскано, могла бы иметь влияние и на всю будущность после выпуска. Все тотчас же с радостью согласились с его мнением, и дело было сдано в архив, — закончил князь Горчаков весело и шаловливо взглянул на молоденьких дам.
— Это все? — вздохнула одна из них.
— Все, — сказал Горчаков. — С той историей все. Ее потом описал Ваня Пущин, кое-что опустив. Вообще все мы кое-что опускаем.
— Почему? — спросила одна из девушек.
— Такова жизнь.