Граф Корф вполне мог и знать одну историю, происшедшую с Пушкиным и Вяземским после посещения непотребного дома в Петербурге в 1829 году. Заехали они, как всегда, к Софье Астафьевне, о которой в то время знали все, и провели в ее заведении разгульную ночь, о чем из донесений тайных агентов стало известно самому императору Николаю. Для Пушкина, как для человека холостого, это не имело последствий, а вот женатый князь Вяземский, вернувшийся в Москву, был вызван к генерал-губернатору, и ему было сделано внушение, что ежели он будет и далее развратничать и вовлекать в это дело молодежь, то к нему будут приняты меры. Вяземский, как истинный либералист, вознегодовал тогда, что вошли в его частную жизнь, и грозился даже уехать, да, видно, побоялся, что имение его будет секвестровано, то есть отобрано в казну, властями.
Впрочем, граф Корф говорил, улыбаясь, что либерализма у таких людей, как князь (а как-то у них зашел и о нем разговор), хватало в те времена только на веселый дом. Впрочем, и весь либерализм, добавлял он, во времена императора Николая, вся оппозиция режиму выражалась только в распутстве. Несколько позже маркиз де Кюстин, книга которого о России вызвала негодование всего общества, сам, кстати, не ангел по части нравственности, любитель однополой любви, писал, что выдающиеся распутники пользуются в России такой же популярностью, как во Франции оппозиция: каждый ловелас, каждый донжуан сразу превращается в борца за свободу, как только подвергается правительственным гонениям, и общественное мнение сразу встает на их защиту.
— А ведь он был прав, — отрываясь от кальяна, заметил граф.
— Но такого рода либерализм в кавычках, — сказал Иван Петрович, — начался задолго до царствования императора Николая. При императоре Александре одним из главных либералов такого рода был наш великий поэт. Да и сам государь Александр Павлович тот еще был либералист.
— Я про это и говорю, — согласился граф Корф.
Иван Петрович хотел спросить графа Корфа о том, что давно его волновало. У него имелась в списках поэма «Тень Баркова». Что она принадлежит перу Пушкина, у него не было никакого сомнения. Об этом он даже у кого-то читал. Кажется, у Гаевского, в его статье; были у него старые номера «Современника». Кто хоть сколько-нибудь знал лицейские его стихи, мог найти много общего с поэмой, стиль, выражения, сходные образы, все роднило ее с его лицейской лирикой. И вообще в этой поэмке чувствовалась его рука, пусть школярская, пусть мальчишеская, но его, с его словесной игрой, оборотами, с его мощью, даже с его тягой к симметрии в построении глав.
— Граф, а вы помните школьную поэмку Пушкина «Тень Баркова»? — наконец решился он на свой вопрос. — Ему ли она принадлежит?
— Без сомнения, — коротко и не сразу отвечал граф Корф. — Мерзость, несмотря на известную ловкость стиха. Я даже помню кое-что наизусть… — Он постучал себя по голове. — Отпечаталось в мозгу до старости.
— Это совсем не похоже на вас, ваше сиятельство.
— Да полноте, в таком окружении всему научишься.
— Всему?
— Ну нет, конечно… Было, конечно, и такое, что…
Ивану Петровичу показалось, что надменный старик даже смутился, будто вспомнив что-то еще, о чем ему не хотелось и вспоминать.
Восторженные крики вернули его на луг Цихтенхайленале. Толстячок на подстриженном лугу удачно отбил мяч и, выпячивая косое брюхо, прохаживался, бросая пронзительные взгляды на дам. Вероятно, он сам себе в данную минуту казался неотразимым.
Иван Петрович подумал о том, что мысли толстячка относительно дам отнюдь не невинны, и усмехнулся.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ,
Пушкин пробирался за кулисами крепостного театра графа Толстого. Путь ему был незнаком, поэтому он шел с осторожностью, озираясь по сторонам, боясь быть застигнутым. Он шел на шум сцены, пока не увидел ее и не услышал, чуть ранее, аплодисменты. Артисты уже раскланивались. Пушкин видел, как герой-любовник выводит на сцену Наталью в одеянии римской матроны. Виден был из его укрытия и край первого ряда партера, перед которым по краю авансцены горел ряд масляных плошек, скрывая лица сидевших там в дрожащем мареве теплого воздуха.
Сердце его бешено колотилось, он никак не мог совладать с собой, и, когда аплодисменты публики смолкли и Наталья легко пробежала мимо, не заметив его, он вжался от страха в стенку и не решился ее окликнуть, поскольку она была не одна.
Постепенно затихали все звуки, удалялись разговоры, публика покинула зал, и по нему степенно прохаживались капельдинеры в ливреях с графскими коронами, прибирали и гасили приборами на длинных палках свечи в люстрах и канделябрах. В масляных плошках на авансцене еще дымились фитили. Кто-то что-то крикнул из фойе театра, и последний служитель, отозвавшись на этот крик, ушел, оставив гореть свечи всего в двух дежурных канделябрах. Мягкие кресла тонули в полумраке, свет едва доходил до сцены из зала, освещая сбоку большую тяжелую кровать под пологом с желтым атласным одеялом. Кровать была такая большая, что занимала чуть ли не половину сцены.
Когда отважный лицеист приоткрыл дверь уборной, он сразу увидел Наташу, сидевшую раздетой перед трюмо, с распущенными темно-русыми волосами, с лицом, еще ярко раскрашенным гримом. Несоответствие между строгим гримом римской матроны и совсем девичьей, юной фигурой с крепкой, по-крестьянски налитой грудью, было огромным. Когда он возник в дверях, Наташа слабо вскрикнула и, сама испугавшись своего невольного крика, прикрыла рот ладошкой. Почти тут же ее глаза потеплели, она узнала его, и к испугу, который пока не прошел, примешалось любопытство и даже некоторое восхищение его смелым поступком.
— Ой, барин, — прошептала она. — Как же вы решились-то? Ну как вас здесь найдут?
Он медленно приблизился к ней. Наташа вздрагивала и волновалась, пока он шел, а потом спросила невпопад:
— Вы из корпуса?
— Нет, мы лицейские… — отвечал он. — Я же говорил тебе, что мы лицейские, лицом в грязь не ударим!
Он бросился к ней и схватил обнаженную руку, стал покрывать ее поцелуями до плеча, с плеча перешел на обнаженную шею и грудь, свободно колыхавшуюся от прерывистого дыхания под тонкой рубахой.
Наташа была ошеломлена его напором и тяжело дышала, когда он тискал ее грудь, то отталкивая, то притягивая его невзначай к себе, пока наконец не пришла в себя, пока наконец не вернулось к ней разумение, и тут-то только, став трезвой и рассудительной, она сказала твердо:
— Вы идите, барин, здесь нельзя! В уборную во всякое время могут войти люди! За нами ведь строгий присмотр!
— Я понимаю, я понимаю, — прошептал он, продолжая покрывать ее тело поцелуями. — Сейчас, моя милая, сейчас!
Он стал искать губами ее губы, но тут уж она вырвалась и сказала недовольно:
— Ну право же, барин, нельзя так!
— Вот, — сказал он и достал из кармана те пять рублей, что выцыганил у отца. — Тебе на подарки!
Она взяла деньги, спрятала не спеша, посмотрела на него внимательно и примирительно сказала ему с мягкой, доверчивой улыбкой в потеплевшем голосе:
— Какой ты смешной! Я по форме думала, что ты из пажеского корпуса.
— А ежели б из пажеского корпуса, Наташа?! — чуть ли не обиделся он и взял ее протянутую руку, растерянно подержал в своих ладонях. — Что тогда?
— Как тебя зовут? — шепотом спросила она.
— Саша. — Он тоже перешел на шепот.
— Иди, подожди там! — Она махнула рукой и слегка поцеловала его в нос. — Иди!
Уже стоя в коридоре и озираясь по сторонам, он вздрагивал, едва заслышав какой-либо шорох или дальний звук. Но за кулисами было пусто, вдалеке горела масляная лампа, чадя и коптя стену.
Он подтянул и поправил в паху панталоны, поерзал, подтягивая пояс с резинкой, и еще раз поправил, чуть приспуская их.
— Пошли… — возникла она совсем рядом, прошептав у самого уха.
Он вздрогнул от неожиданности, хотя и ждал ее. Девушка стояла перед ним все в той же рубахе, под которой колыхалась упругая грудь; только поверх рубахи накинула цветастую накидку с кистями. Взгляд его никак не мог соскользнуть с этой груди, и она, улыбнувшись его зачарованности, повлекла его за собой настойчиво и властно, как хозяйка.
— Слава Богу, — шептала она на ходу, — графа сегодня нет, прихворнул, старый черт. Нет, вы не подумайте чего плохого, мы им не обижены, чего нам обижаться? Я сегодня и задержаться могу, никто не заподозрит неладное. — Она тихонечко засмеялась.
Тем же путем, что он шел к ней, они вернулись на сцену. В зале свечи уже не горели, видно, погасили недавно, потому что в воздухе висел стойкий свечной запах и пахло гарью фитиля. Наташа и без света вела его в темноте, как кошка.
— Как же ты что-то видишь? — шепотом спросил он, когда они свернули из коридора, в который еще доходил свет дальней лампы, и попали в кромешную тьму сцены.
Она ладно, вытянувшись стройным станом, полупривстав на цыпочки, повернулась к нему, и ему показалось, что он видит рядом ее пылающие щеки, когда на самом деле, должно быть, лишь ощущал их жар, но, во всяком случае, мог поручиться наверное за то, что узкие ее глаза сверкнули кошачьим каким-то безумным блеском.
— Я каждую щелочку в полу знаю, — сказала она с придыханием. — Я с закрытыми глазами могу по сцене ходить.
Голос ее временами прерывался, и в этих ее паузах было столько томительного обещания, что у него самого перехватило дыхание. Они прошли еще несколько шагов, после чего Наташа потянула его к себе и легонько толкнула куда-то в сторону:
— Сюда, барин, сюда!
Он присел на кровать, она тут же прилегла рядом с ним, обнимая и ласкаясь. Он запыхтел, резко опрокинул ее навзничь, впился губами в шею, ощущая подбородком острую ключицу, выпиравшую из-под ее плеча.