По павильону уже ходили две девушки с гувернанткой. Их сопровождал слуга в ливрее. Увидев великого князя, они присели в приветствии, а потом замерли, как мышки, в углу павильона. Удивило же Жуковского, что сам павильон был не розового, а палевого цвета, с белыми рамами и переплетами окон. Великий князь пояснил, что мотив роз преобладает в отделке интерьеров, так было задумано, а сам павильон окружен тысячами кустов роз, и это великолепие надо видеть, конечно же, летом, когда они цветут.
— А все драпировки мебелей, ширм, каминных экранов вышила сама матушка, — пояснил Николай Павлович, — со своими фрейлинами.
В гостиной на столе лежал альбом в кожаном переплете с вензелем императрицы, в котором посещавшие павильон могли оставить свои замечания и пожелания, многие из которых потом выполнялись. Так появилось по чьему-то пожеланию в павильоне фортепьяно, пояснил Николай Павлович, показывая на английский инструмент с корпусом из наборного дерева.
По стенам висели картины и раскрашенные акварелью гравюры с видами Павловска, поднесенные императрице и ее покойному супругу Сильвестром Щедриным и другими русскими художниками, что свидетельствовало о незаурядном вкусе императрицы.
Когда высокие гости покинули павильон, две девушки, находившиеся там с гувернанткой, оттаяли и защебетали, как весенние птицы, звонко и беззаботно.
— Жуковский! Ты видела Жуковского с великим князем?..
— Боже, неужели возможно такое счастье, вот так просто встретить великого поэта?!
— Ты видела, как он грустен?
— Говорят, он несчастен и влюблен в свою дочь…
— Нет, что ты такое говоришь? Это — сплетни. У него нет дочери. Я верно знаю, он влюблен в собственную племянницу и ему не разрешают на ней жениться.
— Как можно жениться на племяннице? Церковь не разрешает такого брака…
— Вот так ему и говорят. Но он ведь поэт!
— А что, поэту можно?
— Поэту можно все!
— Я бы пошла за него, он мил… И, кажется, размазня…
— Это неприлично, мадемуазель Китти, — наконец сделала замечание одной из них гувернантка.
— Что неприлично, позвольте спросить вас? — едко вскинулась девушка.
— Обсуждать так незнакомого вам человека.
— А знакомого можно? — еще более ядовито спросила воспитанница.
— Знакомого тем более неприлично.
— Значит, неприлично просто все на свете. Для вас. Я думаю, что жить, просто жить, тоже неприлично!
Гувернантка не знала, что ответить, и поэтому сочла, что в ее случае благоразумней просто отвернуться от собеседницы.
Жуковский, когда они перед Павловским дворцом распрощались с великим князем Николаем Павловичем, хотел предложить Уварову доехать до Царского Села, чтобы познакомиться с племянником Василия Львовича, поскольку они уже здесь, да не решился, подумав, что тот не поймет его желания в день представления императрице увидеть еще и какого-то мальчишку, пусть и хорошего поэта.
И он решил отложить свидание это до следующего раза и не объяснять Уварову, почему его так влечет туда, и посетить Пушкина одному, без докучливых свидетелей.
Случай побывать в Лицее предоставился осенью, когда он по приглашению государыни императрицы Марии Федоровны три дня гостил у нее в Павловске. На этот раз он поехал туда один и застал у государыни небольшое, но избранное общество. Вечерами они, чередуясь с Нелединским-Мелецким, читали свои стихи императрице. Как-то днем он под предлогом поэтической минуты сбежал из Павловска и через три четверти часа быстрым шагом уже оказался в Царском Селе, где рассчитывал найти этого соловья из Лицея.
Пушкина он не застал и ходил вдоль канала по Садовой, размеренно помахивая тростью.
Пушкин с Дельвигом возвращались из кондитерской Амбиеля, в которой они бывали постоянно, и оживленно разговаривали. Они прошли мимо высокого мужчины с тростью, который внимательно на них посмотрел. У подъезда их остановил лицейский швейцар и обратился к Пушкину:
— Вас ждут, Александр Сергеич!
— Кто? — спросил Пушкин. — Родители приехали? Почему не в положенный день?
— Нет, — сказал швейцар. — Господин Жуковский. Он испросил разрешения на встречу у господина директора.
— Жуковский?! — ахнули вместе два друга.
— Где он? — спросил Пушкин.
— Вон они гуляют, — показал, прищурившись, швейцар. — Господин директор уж так звали их к себе, но они решили прогуляться.
Жуковский медленно шел вдоль канала.
Пушкин стоял и медлил.
— Иди! — подтолкнул его барон Дельвиг.
Пушкин оглянулся на него:
— Тося, неужели он и вправду ко мне? Неужели знает про меня?
— «Пушкин! Он и в лесах не укроется, лира выдаст его громким пением…» — продекламировал барон Дельвиг свои стихи, посвященные другу. — Иди, Саша!..
А потом стоял и смотрел, как шел Пушкин до Жуковского, как раскланивался, как поэт что-то говорил своему младшему собрату, а тот внимательно слушал.
Беседа их завязалась просто и душевно. Жуковский был в прекрасном расположении духа.
— Спокойная жизнь при дворе всегда идет на пользу как желудку, так и духу, — пошутил он. — Что вы пишете сейчас?
— Меня то поносит стихами, то закрепит. Летом было не до стихов. Сейчас, я чувствую, пора ставить клизму! — Пушкин легко перенял легкий тон Василия Андреевича.
— Мне нравится здесь летом, — согласился Жуковский. — Меня императрица зовет к себе в чтецы, вот думаю, согласиться ли?
— Мы все рвемся отсюда, а вы хотите себя заключить… Нам кажется, что нет места унылей.
— Коли вы так рветесь в свет, то должны знать одно, мой милый друг: в большом свете поэт, заморская обезьяна и ventrilogue и тому подобные редкости стоят на одной доске, для каждой из них одинаковое, равно продолжительное и равно непостоянное внимание. Это вам надо знать, вступая в этот свет, чтобы не обольщаться своим значением, знать, что ваш ум, сердце, поэзия в большом свете никому не нужны, что чревовещатель с его искусством вызовет больший интерес, да и сами почести в свете — сущая низость.
— Однако все добиваются этих почестей.
— На самом деле, что нужно поэту? Всего лишь хорошая комната, в ней хорошие крепкие шкафы для книг, недосягаемые для мышей, этих сущих отродий, отточенные перья да стопка бумаги… — Он помолчал и посмотрел на Пушкина. — И не вздумайте быть полезным для общества — это химера, которая может казаться чем-то существенным только в глубокой провинции, здесь, при дворе, ее иметь невозможно; может быть, придет такое время, когда она обратится в существенность, теперь же стоит только поглядеть на тех людей, которые посвятили себя общеполезной деятельности, чтобы сказать себе, как эта цель безумна! Будешь биться, как рыба об лед… убьешь в себе прежде смерти то, что составляет твою жизнь, и останешься до гроба скелетом.
— А если нет возможности жить независимо, частной жизнью?
— Это вопрос, который я сейчас, с помощью моих друзей, и решаю. Тургенев с Уваровым хотят добиться для меня пенсиона, как для поэта. Издадут мои сочинения, а также положили основать журнал, который и будет приносить постоянный доход.
— Я обязательно подпишусь на ваши сочинения, вся Россия подпишется. Что, Россия не в состоянии поддержать своего первого поэта? — с жаром сказал Пушкин.
— Я вам подарю свою книгу, как только она выйдет в свет, сберегите свои средства, — сказал Жуковский. — Вам, наверное, надо уже идти, я надеюсь, пока я в Петербурге, еще не раз навестить вас.
— Жаль, — сказал Пушкин, — что нас не выпускают никуда из Царского, а то бы я непременно нанес вам ответный визит.
— Подождем до лучших времен, — сказал Жуковский и улыбнулся своей милой улыбкой. — Я думаю, мы будем друзьями.
— Я только могу об этом мечтать, Василий Андреевич! — сказал Пушкин и поклонился. — Пока вы для меня — учитель!
Жуковский радушно протянул ему руку:
— До встречи.
Пушкин стоял и смотрел, как он пошел быстрым шагом, помахивая тростью. Уже второй поэт посетил его здесь, первым был Батюшков. Что-то было в них такое, что объединяло этих двух разных людей. Какая-то тоска. Уныние. Что-то снедало их изнутри. Разве поэт обязательно должен быть снедаем тоской? Смотря вслед этой высокой фигуре, он подумал, что отчего-то коротышка Батюшков был ему ближе.
При встрече в Царском Селе они разговорились легко, непринужденно, вспомнив, как встречались в доме у графа Бутурлина. Нашаливший, маленький Саша был наказан и сидел в гостиной за стенкой из стульев, остальные дети играли поодаль. Так, через стенку, они и беседовали в первый раз.
— А потом пришел отец хозяйки и освободил тебя, — улыбнулся Батюшков.
— Мой крестный, — подчеркнул Пушкин. — Артемий Иванович был моим восприемником при крещении.
Батюшков посетовал, что библиотека графа сгорела в московском пожаре, потом заговорил о послании Пушкина к нему, только что напечатанном.
— Знаешь ли, Александр, что оно мне напомнило?
— Что?
— Стихи Батюшкова.
Пушкин довольно рассмеялся.
— Стараемся! Быть похожим на Батюшкова уже неплохо!
— А что сейчас пишешь?
— «Бову», шутливую поэму в вольтеровском духе.
— И принес он голову Дадона на блюде Милитрисе, закрытую ширинкою, и говорит: «Излечил я твоего короля от сердечной раны», — печально покачал головой Батюшков. — Посмотрела она и охнула: «Я велю тебя казнить, злой лекарь!»
— И рече Бова: «Стой, не торопися, государыня, матушка моя! Я не лекарь, а твой сын Бова-королевич…»
— И положил Бова родную мать живою в гроб и велел закопать… Шутливая поэма! Отдай ее мне. Ты только испортишь сюжет, а я давно о ней думаю, — сказал Батюшков.
— Бери, — тряхнул головой Александр, впервые называя его на «ты».
Батюшков даже не улыбнулся, только задумался о чем-то тяжко.
А Пушкин почему-то почувствовал, что ни он, ни Батюшков «Бову» никогда не напишут.