Отец его с Жуковским возвращались в Петербург и поэтому садились в третью коляску.
Пушкин подошел к этой коляске и сказал отцу:
— До свидания, папа!
— Прощай, мой друг! Поездка была замечательной. Жди нас с матерью и сестрой в первый табельный день!
Пушкин протянул Жуковскому листки со стихами, которые достал из-за пазухи, и сказал:
— Это вам, Василий Андреевич!
— Стихи?
— Послание вам…
— Я счастлив, — отвечал тот. — Прочтем в дороге!
— Навести Льва, — напомнил отец. — Мальчик подает большие надежды, — сказал он Жуковскому. — У Льва прекрасная память на стихи, но сам пока не пишет!
Потом среди гусар и в гостиных Царского Села стали рассказывать, будто Карамзин пришел в класс, вызвал Пушкина и сказал ему: «Молодец, пари как орел! Не останавливайся в полете!»
Пушкин, когда его спрашивали об этом, отмалчивался, посмеиваясь в пробивавшиеся усики. Он не считал нужным ни отвергать, ни подтверждать сей анекдот.
А вот когда через месяц Карамзин вернулся в Царское Село вместе с семьей, он счел нужным тотчас же нанести ему визит.
Карамзин с семьей жил в отведенном ему китайском домике, в двух шагах от Лицея.
Надо бы сказать несколько слов для любопытных читателей о сих китайских домиках вообще. Поставлены они были еще при императрице Екатерине Второй вдоль сада, разделяемого с ними каналом. Это было пристанище секретарей и очередных на службе царедворцев. Теперь они служили постоем для особ обоего пола, которым государь, из особенного к ним благоволения, позволял в них приятным образом провождать всю летнюю пору.
Китайскими сии дома прозваны потому, что наружность их имеет вид китайского зодчества, кое-где на стенах видны еще большие крылатые драконы, крыши цветные, на концах загнутые, как пагоды, а со въезжей дороги к домикам ведет выгнутый мост, на перилах коего посажены глиняные или чугунные китайцы, с трубкой или под зонтиком.
В каждом домике постоялец найдет все потребности для нужды и роскоши: домашние приборы, кровать с занавесом и ширмами, уборный столик, комод для белья и платья, стол, обтянутый черной кожей, с чернильницею и прочими принадлежностями, самовар, английского фаянса чайный и кофейный приборы с лаковым подносом и, кроме обыкновенных простеночных зеркал, даже большое, на ножках, цельное зеркало. Всем этим вещам, для сведения постояльца, повешена в передней комнате у дверей опись на маленькой карте, за стеклом и в раме.
Пушкин в передней комнате дожидался, когда о нем доложат Карамзину и от нечего делать читал сию опись. За его спиной, в других комнатах, раздался девичий смех. Пушкин оглянулся — мелькнули в дальних дверях две отроковицы нежного возраста и скрылись. Пушкин снова обратился к описи.
Тихими, неслышными шагами приблизился Николай Михайлович Карамзин.
— Добрый день, Александр Сергеевич! — сказал он Пушкину и, когда тот повернулся, протянул ему руку. Надо сказать, что Карамзин всех называл по имени-отчеству и на «вы»; возраст, титул, чин не имели для него значения; разумеется, исключением для него была только царская фамилия.
— Добрый день, Николай Михайлович!
— А сверх того, — усмехнулся Карамзин, показывая на опись, — нам определен для услуг придворный истопник, а для надзора за тем, чтобы истопник исправно исполнял свои обязанности, — один из придворных лакеев.
Пушкин расхохотался неудержимо, почти залаял.
— Поэт, а для надзора за ним, чтобы он исправно исполнял свои обязанности, — цензор! — пошутил он. Находясь первый раз в доме, Пушкин совершенно не чувствовал ни малейшего смущения и принуждения. С Карамзиным было легко и свободно разговаривать и думать.
— У меня цензором — сам государь. В нашем отечестве все занимаются не своим делом, — сказал хозяин и улыбнулся Пушкину, который посмотрел на него с искренним удивлением, ведь его слова относились до особы самого государя. — Проходите, — пригласил его Карамзин, ободрительно обнимая за плечи. — Я как раз только что вернулся с прогулки в зеленом кабинете, беседовал с государем, я удостоен чести не токмо бродить по дорожкам, как простые смертные, но и забредать на царские лужайки.
— Рискую показаться нескромным, — улыбнулся, поддерживая тон, Пушкин, — но мы, лицейские, эту честь присвоили себе давно… Весь розовый луг принадлежит нам. И государь не протестует… Смирился!
— Государь любит лицейских… Проходите… У нас гость, Петр Яковлевич Чаадаев. Вы ведь не знакомы с этим замечательным молодым человеком? Я его спрашивал. Он несколько дней как в полку…
— Несколько дней как в полку, а вот об вас уже слышал и даже читал ваши стихи. Впрочем, ваши стихи известны мне были и раньше. «На возвращение государя из чужих краев» мне давал читать ваш тезка Александр Сергеевич Грибоедов, я с ним учился в Московском университете, — сказал Чаадаев, пожимая руку Пушкину, когда их представляли друг другу. — А в полку вас любят. Но, как мне кажется, в друзьях у вас самые кутилы?
Пушкин отметил про себя, что стихов он не похвалил, как делали все до него. Это задело его самолюбие, и он внимательней присмотрелся к молодому человеку.
Двадцатидвухлетний Чаадаев был очень красив, скромно величествен: белый, с нежным румянцем, стройный, тонкий, изящный, с великолепным, как бы мраморным лбом, с безукоризненными светскими манерами и приятным голосом; гусарский мундир сидел на нем, как на знаменитом Петре Фредериксе, с которым, как впоследствии из его же рассказов узнал Пушкин, Чаадаев поселился в Париже на одной квартире, чтобы перенять у него щегольской шик носить кавалерийский мундир. Он держал себя с пышно-барскою небрежностью, с кажущейся наружной беззаботностью, с теми тонкими тактом и умением, при помощи которых давал очень ясно понимать присутствующим, что светская беседа, как и вообще светская жизнь, это его стихия, как вода — стихия рыбы, что она дана ему от рождения и ничего необычного в этом не заключается.
— Что ж? Все это люди достойные всяческого уважения, храбрецы, рубаки…
Они сели в кресла. Пушкин осмотрелся — стены в гостиной были расписаны, и на одной из них он увидел большой портрет самого Карамзина, довольно схожий, в окружении муз. Историк был изображен со свитком в руках. Рядом с ним были еще две фигуры. Пушкин сидел и гадал, кто они такие. Один, судя по одежде, по шляпе, которые носили крестьяне, был летописцем Нестором, второй — тоже, видимо, относился к российской истории.
— И рубахи-парни, — тонко улыбнувшись, продолжал Чаадаев. — Мне кажется, время молодечества проходит. Шампанское пьянит смолоду, с возрастом думаешь только о похмелье…
— Петр Яковлевич по матери — внук князя Щербатова, к «Истории» которого я постоянно обращаюсь. Да и сам он собрал замечательную библиотеку… — плавно отвлек всех на другую тему Карамзин. — До вашего прихода, Александр Сергеевич, мы начали разговор о его книгах, — обратился он к Пушкину, который все разглядывал настенную фреску.
«Щербатов! Это, вероятно, Щербатов!» — вдруг догадался Пушкин про вторую фигуру.
— Да, наверное, в вашем возрасте я начал собирать свою библиотеку, — сказал Чаадаев Пушкину. — Помнится, мне было лет четырнадцать, когда я вошел в сношения со знаменитым Дидотом в Париже и выписывал оттуда необходимые мне книги.
Пушкин раздул ноздри, услышав про четырнадцать лет. Было ему уже почти семнадцать, но маленький рост подводил его.
— Вы знаете Дидота? — продолжал как ни в чем не бывало лейб-гусар, покачивая ногой в гусарском сапожке â 1а Souwaroff, с щеголеватыми кисточками и желтыми, не по форме, отворотами. Таких, как Чаадаев, называли отчаянными франтами, ибо любое нарушение в военном костюме могло грозить им гауптвахтой.
— Дидот — представитель старинной семьи французских печатников и книгопродавцев, — пояснил Карамзин Пушкину, увидев, что тот смутился.
— Я общался с кем-то из них, когда был в Париже… У Петра Яковлевича в библиотеке есть даже «Апостол» Франциска Скорины 1525 года. В России, сколько мне известно, их два, вместе с его экземпляром…
— Но я не библиотаф, — сказал Чаадаев, — не зарыватель книг. У меня и здесь, в полку, есть кое-что интересное. Охотно с вами поделюсь… Вы не читали Локка?
— Нет, — сказал Пушкин и снова против своей воли посмотрел на портрет Карамзина.
— Обязательно прочтите, я дам вам книгу. Я имел уже удовольствие наблюдать лицейских на прогулках… Сколько я заметил, бывает, вам читают лекции даже на прогулках?
— Бывает… — сказал Пушкин.
Вошла Екатерина Андреевна Карамзина, она принимала всех по-простому, в белом полотняном капоте.
— Моя супруга, Катерина Андреевна! — представил ее Карамзин. — Господин Пушкин. С Петром Яковлевичем ты, Катерина Андреевна, знакома…
Чаадаев и Пушкин при ее появлении встали. Чаадаев, а вслед за ним и Пушкин поцеловали ей руку.
Она была холодна и надменна на вид, но так же прекрасна, как, видимо, и в молодости. Брат Петр Андреевич называл ее характер ужасным, но об этом знали только самые близкие и никогда не догадывались ни друзья, ни гости карамзинского дома. Было ей в то время тридцать шесть лет и, увидев ее, Пушкин почувствовал, как мучительно сжалось его сердце. Она улыбнулась подростку почти по-матерински.
— Я слышала про вас от вашего дядюшки Василия Львовича, — приветливо сказала она. — И от своего брата. Он познакомился с вами раньше меня. Мы все ждем ваших новых стихов.
— Дядюшка меня незаслуженно хвалит. А стихи не пишутся. Начинается лето, а кто ж летом пишет? Пишу письма и дядюшке, и князю Петру Андреевичу, прошу их стихов и жду, когда хромой софийский почтальон доставит мне их ответы… Вы не знаете, отчего все почтальоны хромые?
— Нет, не знаю, — простодушно ответила Екатерина Андреевна.
— Вот и я не знаю, но это наводит на размышления. Мой дядюшка увидел в Яжелбицах хромого почтальона и тут же состряпал эпиграмму на Шихматова…
— Прочтите, Саша. Позвольте, я вас буду так называть? — сказала Екатерина Андреевна.
— Это было при мне, Катенька, когда мы ехали в Москву. Петя задал Василию Львовичу эту эпиграмму… О сходстве Шихматова с хромым почтальоном…