Пушкин. Частная жизнь. 1811—1820 — страница 94 из 147

— Образо-ованная блядь!

— Милый мой, — говорила она, играя веером, — отчего же вы мне не сказали, что вы — поэт? Наши девушки умны, образованны, с ними можно и поговорить, не то что с крестьяночкой, которую вы ангажировали прошлый раз. Елизавета мечтает встретиться с вами. Позови Елизавету Шот-Шедель, — обратилась она к юной, тринадцатилетней девочке, спускавшейся по лестнице.

Девочка повернула назад, оглядываясь на Пушкина.

Елизавета Шот-Шедель, известная дева веселья, приятельница многих молодых людей из хороших фамилий, скучала в своем двухкомнатном просторном нумере, когда появилась юная Катенька, прислуживавшая ей.

— Лиза, — сказала она. — Там барин молодой…

— Ты его знаешь?

— Нет. В первый раз вижу… На арапа похож. Темный, волосы кучерявые… Говорили, что поэт.

— А! — обрадовалась Елизавета. — Знаю. Меня не было, когда он здесь был, с Зинкой… Зови! — И она стала прихорашиваться перед зеркалом.

— Милый друг, вам с Лизой будет интересней, чем с нашей молочницей, — напутствовала Пушкина Софья Астафьевна. — Она спрашивала про вас. А вы — скрытный! Что же вы не сказали нам, что вы сочинитель? Энкашепэ! Какой выдумщик! Вы же — Пушкин!

Она сложила вышитый золотом веер стрелой, взмахнула им и раскрыла полностью. Если бы юный Пушкин понимал тайный язык веера, он бы мог прочитать по его движению, что Софья Астафьевна советовала ему быть настойчивым и решительным, даже прямо признавалась: «Вы мой кумир!»

Сама она, разумеется, его стихов не читала, но кто-то что-то говорил, гусары, когда куликали, читали, и эту фамилию уловило ее чуткое ухо. Она была тщеславна и иногда сама, еще по старой памяти, обслуживала мужчин, но мальчик не догадался.

Сверху спускалась девочка.

— Проводи господина к Елизавете. Она готова?

— Да, — кивнула девочка, во все глаза рассматривая Пушкина.

— Только, милостивый государь, — улыбаясь, остановила его Софья Астафьевна, — сегодня вы один, без поручителей, так будьте добры, деньги пожалуйте вперед.

Пушкин, смутившись, полез в карман сюртука.

— И еще! — Она взмахнула веером. — В прошлый раз вы вели себя неприлично. Впрочем, Лиза вам этого не позволит.

У Лизы были небесные очи, вздернутая верхняя губка, чуть приоткрытый рот и блестящие ровные белые зубки. Она лепетала по-французски, пока не затихла возле его ног, и началась французская премудрость без слов: иногда она смотрела на него с приоткрытым ртом, облизывая губы, и призрачно улыбалась, словно не видя его. Ничего подобного он еще не испытывал в своей жизни, это было похоже на сладостный недуг, словно волны уносили его, а когда он возвращался, то видел, как Лизанька поправляет распущенные волосы, прилипающие к вспотевшему лбу и пылающим щекам. В эту ночь он не шалил, он и не вышел от нее ни разу в залу, не хотелось.


В последний вечер перед отъездом в Царское Село Пушкины сидели всей семьей и читали купленный Сашей в Гостином ряду календарь на новый, 1817 год. Читал Сергей Львович:

— «В полночь на 1-е генваря, за один миг перед тем, как часовой колокол пробьет 12-ть, дряхлой 1816 год по двенадцатимесячном царствовании вдруг обомрет и ринется в бездну вечности, к своим предкам, которых там не одна тысяча. Единочадный сын его, 1817 год, по праву наследства, мгновенно вступит на престол. От развозимых и принимаемых поздравлений с Новым годом — вскружатся головы жителей просвещенных держав. Застучат модники по улицам всеми своими достоинствами на четырех колесах, а хорошего тона особы обоего пола, нарядив своих камердинеров и горничных девушек, посадят вместо себя в кареты и велят развозить имена свои, чисто и ясно отпечатанные на разнокалиберных бумажках. Никто не найдется думать о чем-либо ином, кроме нового года; ни кому и в голову не войдет, что с кончиною старого уносится в вечность часть собственной жизни каждого!

Новый царь, как законный наследник имения покойного 1816 года, обратит тотчас все свое внимание на сию часть. — Но увы! покойный не зарывал, опричь людей, ничего в землю. Все его имение рассеяно или растрачено по судебным местам, модным магазинам, откупам…»

Слуга Никита Козлов сидел в углу и слушал внимательно. У него была хорошая память, и многие пассажи он запоминал с первого раза. У Левушки странно блестели глаза, а потом оказалось, что он приболел, распухло горло, и уже ночью послали к Корфам спросить, не возьмут ли они с собой в карету Александра: так маменька с папенькой решили сэкономить двадцать пять рублей на извозчике.

Утром Александр с Модестом уехали в Царское Село. Дорогой Пушкин дразнил Модиньку рассказами о девках, передразнивал архангелогородский говорок Зинаиды, но ничего не рассказал о Елизавете, скрыл, однако не пожалел красок для всех остальных, наслаждаясь смущением барона. Модест вынужден был слушать назойливого собеседника, морщился, видя, как вытягивается всем корпусом от чрезмерного любопытства его слуга, сидевший рядом с кучером на козлах; наконец Егозе Пушкину надоело ерничать, и он захрапел, привалившись Модесту на плечо. Во сне ему привиделись Лизанька Шот-Шедель и Каверин. «Образованна, образованна!» — тянул Каверин и глядел выпученными глазами на Лизаньку сверху вниз. Лизанька привычно занималась своим излюбленным делом.

А Модест лицезрел зимнюю дорогу в наезженных кучах старого и свежего лошадиного навоза, щурился на серебрящийся снежный наст в полях и старался думать под звон поддужного колокольчика о своей будущей службе, о государственной карьере, о которой так много говорили в протяжении сего времени у него дома, но мысли его все время соскакивали на девок, про которых рассказывал Пушкин, и он заливался краской от сознания собственной испорченности.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ,

в которой граф Корф страдает бессонницей в Гомбурге,
князь Вяземский пишет ему послание, а Иван Петрович
Хитрово выясняет, сколько времени должно пройти,
чтобы частная жизнь стала общественным достоянием.
— Осень 1874 года

Почему-то эту дорогу, возвращение с первых каникул, вспоминал граф Модест Андреевич Корф в дни бессонницы в маленьком городке Гомбург, где с князем Вяземским они пребывали на водах. Он вспоминал эту дорогу и даже чувствовал запах свежего конского навоза, лежавшего в кучах на дороге, и этот запах напоминал ему родину. От зимней дороги в сторону скакал заяц, и этого зайца он видел сейчас, как живого.

Он не спал уже третьи сутки, от этого мельтешило в глазах, и как только он смежал веки, то начинал скакать по белому полю белый заяц — прыг-скок, прыг-скок. Иногда он повторял, как заклинание, строчки из только что написанного послания к нему князя Петра Андреевича:

Между собой все так похоже:

День каждый завтрашнему дню

Передает одно и то же,

И ночи ночь тоску свою.

Бессонница, как ведьма злая,

И с нею дочь ее, хандра,

Ночь напролет, надоедая,

Торчат у праздного одра.

И в самом деле хандра не отходила от него, не отступала ни на шаг. Даже сейчас, когда он вспомнил ту дорогу, тот твердый наст и того зайца, скакавшего к ближайшему перелеску, за которым он долго наблюдал.

Странно, он помнил свои мысли о карьере, неотступно обступавшие его в молодые годы, и сейчас, по прошествии стольких лет, прожив долгую жизнь, он видел, что все его честолюбивые мечты сбылись. Кроме него удачливей был только Саша Горчаков, у того был чин канцлера, последняя ступенька, о которой Модест и не мог мечтать. И светлейший князь еще продолжал занимать свою должность, тогда как Модест Андреевич уже был в отставке. Но это судьба, судьба! Ведь было время, когда он считал Горчакова неудачником, человеком конченым, а его карьеру неудавшейся.

За жизнь долгую много с тобой случается. Какой долгий путь он сам прошел до отставки, до графского титула, пожалованного ему Александром II в столетний юбилей его учителя и благодетеля Сперанского, которого он боготворил и о котором издал книгу.

Он хорошо понимал и чувствовал, что отжил свой век и пережил давно свою репутацию, но хандра и бессонница возвращали и возвращали его в былые годы, поскольку только там он находил то, что примиряло его со здешним миром, полнокровное существование. Без воспоминаний жизнь для него потеряла бы всякий смысл. Чаще всего он вспоминал Публичную библиотеку, директором которой он был долгие годы и которой посвятил все свои силы, и почему-то лицейские времена, которых не любил.

На последнее, видно, повлияло то, что в последнее время за ним стал таскаться Иван Петрович Хитрово, молоденький лицеист какого-то …надцатого выпуска, познакомившийся в ним на общей лицейской сходке в день 19 октября в Петербурге и нанесший на следующий день ему визит. Сейчас он торчал в Гомбурге, вертелся вокруг сановитого, но простого в обращении князя Вяземского и не забывал Модеста Андреевича.

Раз на вечернем променаде князь Вяземский преподнес Корфу стихи.

Граф, смеясь, сказал, что его однокашник Пушкин стихов ему не посвящал, на что князь совершенно по-светски возразил, что, проживи он дольше, то непременно посвятил бы.

— Просто в юности мы поклоняемся другим кумирам, — добавил он. — Все мы начинаем либералистами, а под старость вспоминаем, что родились аристократами… И что только среди аристократов нам место.

— Возможно, — сказал Модест Андреевич. — В последние годы он стал обращаться ко мне за советами.

Модест Андреевич углубился в чтение стихов. Князь знал о его перемежающейся бессоннице и потому заключил стихи такими строками:

Судьба свела нас издалеча

В чужой и тихой стороне;

Будь в добрый час нам эта встреча!

Чего желать и вам, и мне?

«Царевичу младому Хлору»