содержанием исповеди Онегина, обстоятельства свидания очерчены несколькими штрихами, а все остальное ему было не интересно; какие-то бытовые подробности опущены, другие не согласованы. Стихам противопоказаны болтливость, скатывание в ритмизированную и зарифмованную прозу. Иначе говоря, романтический принцип выказывать героев только в решительные минуты Пушкин распространяет и на изображение бытовых эпизодов: выделяет главное, какие-то объяснения (существенные, на иной взгляд) опускает, связки прорисовывает бегло и далеко не везде тщательно.
Парадоксально, что в число примет создаваемого романа поэт в посвящении включает «небрежный плод моих забав…» А в итоговой адресации заканчиваемого творения повторено:
Чего бы ты за мной
Здесь ни искал в строфах небрежных,
<…>
Живых картин, иль острых слов,
Иль грамматических ошибок…
Диапазон читательских предпочтений здесь обозначен весьма широко. Только желание поэта потрафить всем мы вправе воспринимать ироничным, зато разностильность охваченного материала надо взять на заметку.
Небольшой объем лирических стихотворений позволяет шедеврам достигать монолитности. Но невозможно представить, чтобы более пяти тысяч онегинских строк были написаны на одном (шедевральном!) уровне: обширное повествование требует волнообразно колеблемой интонации. Вплоть до удивительного: то, что Пушкин именует небрежностью, по-своему участвует в формировании художественности «Евгения Онегина», создавая блеклый фон, на котором и становятся заметными, броскими изысканные образы. В этом случае «небрежность» ослабляет свое словарное значение, а сближается с тем, которое Пушкин обозначает «свободный» роман.
ПЛАСТИКА ПЕРЕХОДОВ. Пушкин очень часто не нуждается в фиксировании «переходов» от одного состояния образа к другому, равно как и от эпизода повествования к смежному. Здесь переходы осуществляются по законам поэтического творчества: деталям не противопоказано взаимодействовать на расстоянии, функции переходов восполняет активная читательская мысль. (Тут важно стремление понять поэта и не наполнять его образы своим автономным воображением). Так возникает своеобразная пластика романа в стихах, отличная от непосредственно развертываемой пластики прозаического романа. Можно рискнуть уподобить ее реализации словесного поэтического образа, крови и плоти поэзии. Наиболее распространенной формой такого образа выступают сравнения и метафоры. Мысля метафорами, поэт передает изображаемому предмету или явлению свойства или признаки других предметов или действий; как правило, между тем и другим устанавливается связь неожиданная, неочевидная; обнаружение подобного рода связи во многом и есть поэтический способ познания мира. Высокое напряжение образа создается за счет преодоления неочевидным сходством очевидной разницы сопоставляемых предметов.
Пауза между двумя повторами образа по-прежнему оставляет ощущение отсутствия переходов, но пауза смягчается, пластика переходов реализуется не непосредственно в поэтическом тексте, а в восприятии читателя.
Красноречивый пример.
…прямо перед ней,
Блистая взорами, Евгений
Стоит подобно грозной тени,
И, как огнем обожжена,
Остановилася она.
Вот так молния блеснула и опалила Татьяну. Будет и гром, только ждать его приходится долго, до конца восьмой главы:
Она ушла. Стоит Евгений,
Как будто громом поражен.
Просто удивительно: Онегин «поражен» громом той самой молнии, которой блеснул его собственный взор. И на непомерном для естественной молнии расстоянии, и в более чем солидном промежутке времени.
Только нужно ли, можно ли сближать эти два описания? Но художественная связка полностью соответствует смыслу эпизодов. Онегин наказан именно за то, что в ларинском саду, блистая взорами, читал проповедь.
Восьмая глава – конечная, а роман здесь не кончается: последуют еще примечания, а после них – фрагменты первоначальной восьмой главы «Странствие», «Отрывки из путешествия Онегина».
На органической связи «Отрывков…» с текстом романа настаивает Ю. Н. Чумаков. Исследователь глубоко комментирует последнюю строку романа «Итак, я жил тогда в Одессе…»: «Благодаря ей внутренние силы сцепления опоясали мотивом Одессы не только последнюю часть “Отрывков” (“Я жил тогда в Одессе пыльной” – “Итак я жил тогда в Одессе”), но связали вместе конец главы и конец романа (“Промчалось много, много дней” – “…я жил тогда в Одессе”) и даже заставали перекликнуться конец с началом “Онегина” (“Придет ли час моей свободы” с примечанием “Писано в Одессе”). Последняя строка романа стала гораздо более емким смысловым сгущением, чем была при своем первом появлении в печати… Стих дает пищу воображению читателя за пределами текста и в то же время начинает только что оконченный роман, первые главы которого писались именно в Одессе»93. Набоков пишет о Черном море, «которое шумит в предпоследней строке “Евгения Онегина” и объединяет линией своего горизонта» первую главу «и заключительные строки окончательного текста романа в один из… внутренних композиционных кругов…»94.
Наблюдения проницательны. Но затронутый материал богаче, он обладает повторяющейся композиционной функцией, причем проглядывается важный для романа принцип тройственного членения.
В черновике «Странствие» в качестве восьмой главы нарушало композиционную гармонию романа. «Отрывки из путешествия Онегина» в своем финальном положении – это не дисгармоничный придаток и довесок, но важное композиционное звено, довершающее – еще на одном уровне – триаду как основу художественной гармонии «Евгения Онегина». В романе реализован основной мотив концовок, выступающих в качестве композиционных вех, – мотив прощания. Он завершает шестую главу и восьмую, последнюю. Конечно, в «Отрывках» мотив редуцирован (как редуцированы все «Отрывки…», давая неполный текст главы), тем не менее здесь он тоже существен. Разделяя повествование на неравные отрезки (шесть глав – две главы – только фрагменты главы), мотив созвучен движению времени от неторопливого начала к стремительно нарастающему ускорению. Возникая на базе антитезы «В ту пору мне казались нужны…» – «Иные нужны мне картины…», мотив прощания готов достигнуть пределов отречения («Но, муза! прошлое забудь»), но отречение невозможно, прошлое напоминает о себе: «Таков ли был я, расцветая?». И вновь с мотивами творчества сплетается интимный мотив. Финальное положение строки «Итак, я жил тогда в Одессе…» демонстративно сознательно, поскольку, хотя полный текст «Странствия» неизвестен, рукописные строфы продолжения частично сохранились. Именно жест «Дай оглянусь» оставлен как решающий и заключительный.
Задушевно теплой воспринимается потребность Пушкина на долгом онегинском пути время от времени остановиться, обернуться, окинуть взглядом пройденный путь, проститься с оставленным на этом пути, оценить и сохранить обретенное; композиционное значение таких пауз несомненно, их приуроченность к композиционным разделам ритмична. Жест «Дай оглянусь» заразителен для читателя. «Евгений Онегин» не принадлежит к таким произведениям, закрывая которые, можно с легким сердцем переходить к другим делам. Он требует внутренней паузы, оглядки на прочитанное – до самых истоков. Многократные возвращения к «Онегину» могут переходить в потребность.
«ПРОТИВОРЕЧИЯ». Художественные детали в «Евгении Онегине» разноплановы. Основная их часть и предназначена для того, чтобы их сопоставлять, увязывать друг с другом: тогда воссоздается пластичная цельность повествования. Но набирается и немалая группа деталей, которые экспрессивны и хороши каждая на своем месте, зато если столкнуть их лбами – высекаются искры. Обнаруживаются «противоречия». Автор таковые замечает, но декларативно исправлять не хочет.
Выделим, может быть, самое броское из таковых. Кому принадлежит «автограф» письма Татьяны? В романе два разных ответа на этот вопрос. В третьей главе сообщается:
Письмо Татьяны предо мною;
Его я свято берегу,
Читаю с тайною тоскою
И начитаться не могу.
В восьмой главе утверждается иное. Онегин узнает – и не узнает Татьяну: «Ужель та самая Татьяна, / <…> / Та, от которой он хранит / Письмо…»
Есть соблазн объяснить это противоречие несогласованностью в растянувшейся на много лет работы. Но ее продолжению сопутствовало создание беловых рукописей, подготовка к печати и публикация ранее написанных глав: это очень активное освежение памяти. Так что здесь противоречие уместнее объяснить жанровым характером произведения – «романа в стихах». Выделенные фрагменты подобны лирическим стихотворениям: каждый на своем месте, каждый по-своему выразителен.
Третья глава к времени создания фрагмента восьмой главы была уже опубликована, вносить поправку поэту было не с руки. А не попробовать ли, разумеется, мысленно, поправку сделать, удалив процитированное четверостишие? Чего добьемся? Будет одним противоречием меньше. Что потеряем? Едва ли не самое сокровенное признание поэта в его любви к героине. Чувствительная могла бы быть потеря! Тут заметим, что письму Татьяны автор посвящает не только это четверостишие, а целых десять строф, существенную часть третьей главы, которая несколько короче остальных. В таком контексте наша потеря несколько компенсировалась бы; все равно – четверостишие на месте, это самая звонкая нота финала фрагмента, посвященного письму Татьяны, и в этом значении неприкосновенна.
«Онегинский» фрагмент тоже ценен, и не только тем, что восстанавливает фактическую достоверность, но более того – тем, что несет важную психологическую нагрузку. Письмом Татьяны Онегин взволнован, «живо тронут был». Но письмо, а следом и свидание, не имело для него решительного следствия, не привело к крутому повороту его жизни. Когда Онегин покидал деревню, письмо могло быть просто забыто, могло быть отправлено в камин – а вот сохранено, чем-то дорого. Теплая деталь, помогающая понять, что припоздавшая любовь Онегина к Татьяне – это и не вполне именно тут нарождающееся чувство, а пламя, вспыхнувшее от сохранившихся горячими прежних угольков, в свое время до огня не разгоревшихся.