Пушкин и Грибоедов — страница 29 из 69

Контрастное представление о герое наличествует: «Чацкий не псевдоним Грибоедова, а его подставное лицо»116. «Чацкий – не идеал, не рупор, а живой человек, написанный к тому же психологически сложно, тонко, разветвленно. <…> Появление Чацкого в русской литературе сродни его явлению в доме Фамусова: он был странен и неприемлем» (с. 170).

Воззрение на Чацкого как на резонера, пожалуй, инерционно и неверно. Разумеется, этот герой выделен и пользуется авторской симпатией (чуткое ухо Пушкина услышало и сатирические замечания, почерпнутые у Грибоедова), но этого все же недостаточно, чтобы воспринимать героя alter ego писателя117.

А. А. Кунарев обращает внимание на психологическую сторону проблемы: «Теперь относительно пушкинского упрека: “кому говорит?” Да, фамусовым и скалозубам, репетиловым и т. п. – это правда. Но, положа руку на сердце, спросим себя: если сердце изболелось, если невмоготу становится от самодовольно торжествующей пошлости и подлости, если не можешь уже сдержаться, будешь ли выбирать специально слушателей, “аудиторию”?»118. «…Чацкий не агитатор и целью его вовсе не является обращение в свою веру слушателей – для него важно четко обозначить свою позицию, дабы молчание не было воспринято за согласие с превозносимыми Фамусовым и иже с ним житья “подлейшими чертами”» (с. 433).

Дополню то, о чем уже говорилось: монологи Чацкого, за исключением выпада против крепостного права, не слишком острые. В первом монологе второго действия досталось минувшему веку и тем, кто примитивно подслуживался. Но достижения своего века завышены. В монологе «А судьи кто?» критика стала предметней и вскрыто главное социальное зло тогдашней России – крепостное право. Острота монолога по поводу «мильона терзаний» идет на спад. Даже прямо отмечено: терзания голове копятся «от всяких пустяков». Чацкий долго изъясняется по поводу «незначащей встречи» с французиком из Бордо, ратуя за то, «Чтоб истребил господь нечистый этот дух / Пустого, рабского, слепого подражанья…» Попутно он отрекается от своего утверждения «что старее, то хуже»; напротив, теперь он согласен прослыть старовером, презирая «наш Север» после того, как тот «отдал всё в обмен на новый лад – / И нравы, и язык, и старину святую, / И величавую одежду на другую / По шутовскому образцу…» Народная тема исчерпана пожеланием, «Чтоб умный, бодрый наш народ / Хотя по языку нас не считал за немцев». Ревниво сетует, что пустой человек, но иностранец «Лишь рот открыл, имеет счастье / Во всех княжён вселять участье…» (а что за счастье в такой акции?).

Заключительный монолог героя под занавес – это попытка погромче хлопнуть дверью. Чацкий «растерян мыслями», но сохраняет способность мыслить рационально. Он даже набрасывает целую программу: «Теперь не худо было б сряду / На дочь и на отца / И на любовника-глупца, / И на весь мир излить всю желчь и всю досаду». Только любопытно: программа оглашена к концу монолога, когда уже выдано свое и отцу, и дочери, и любовнику. Тем не менее напоследок еще остается – не шутка – «весь мир»! Перед кем произносится монолог? Дочь погружена в свое горе. Отец от конкретики имеет опыт отключаться. Толпа слуг – не лучшая аудитория, она высокими материями не интересуется. Концовка монолога, как и прежние, идет в пустоту. Но и широкий размах («весь мир»!) сужается: перед мысленным взором Чацкого проходят только что вызывавшие раздражение частные особи:


С кем был! Куда меня закинула судьба!

Все гонят! все клянут! Мучителей толпа,

В любви предателей119, в вражде неутомимых,

Рассказчиков неукротимых,

Нескладных умников, лукавых простяков,

Старух зловещих, стариков,

Дряхлеющих над выдумками, вздором…


Не много было бы чести писателю, если бы речи героя объявить его кредо. Это речи именно героя, человека достойного, честного, в меру вольнолюбивого, но который лишь «немножко повыше прочих» и с которым автор лишь «немножко» поделился своими «мыслями, остротами и сатирическими замечаниями».

Нет надобности умалять роль бытового слагаемого в построении «Горя от ума». Напротив, оно заслуживает должной оценки: «Умирающий быт оказывается действенной и жестокой политической силой, что и определяет судьбу Чацкого и отводит быту место в политической комедии»120. Все равно этого мало.

Чтобы понять трагедию Чацкого и смысл всей комедии, потребен философский уровень.


2


Возвращаясь к «Евгению Онегину», учтем, что ведущих здесь два героя, заглавный и рассказчик (автор). Поэта нельзя забывать: его жизнь датирована, стало быть, внутренняя жизнь непосредственно связана с историческим временем и оказывает сильное влияние на построение романа.

Пушкин стойко перенес начало ссылки, даже с успехом попытался обернуть к своей выгоде новизну впечатлений. Между тем какие-то внутренние часы беспрестанно отсчитывали время ссылки. «Вот уже восемь месяцев, как я веду странническую жизнь, почтенный Николай Иванович», – начинает Пушкин письмо Гнедичу 4 декабря 1820 года. Тут поэт даже несколько поторопил время: фактически истекал седьмой месяц его ссылки. 9 мая 1821 года поэт оставляет памятную запись: «Вот уже ровно год, как я оставил Петербург». 26 сентября Пушкин пишет Я. Н. Толстому о друзьях «минутной младости»: «Два года и шесть месяцев не имею от них никакого известия, никто ни строчки, ни слова…»

Отбывая в замаскированную переводом по службе ссылку, Пушкин не уповал на скорое освобождение. Первая реплика на тему возвращения выдержана в мрачном тоне: «Друзья мои! надеюсь увидеть вас перед своей смертью» (Гнедичу, 4 декабря 1820 года). И позже колеблется ожидание свободы и трезвая оценка обстоятельств. Мечта о свободе редуцируется, поэт рвется получить хотя бы краткий отпуск. В 1822 году эта мечта делается неотступной, остается лейтмотивом пушкинских писем и в 1823 году. Вот сетование на судьбу в письме к брату 30 января: «…кюхельбекерно мне на чужой стороне»; «…неприятно сидеть взаперти, когда гулять хочется». Надежда слабеет, а желание остается и осенью.

Отголосок этих переживаний синхронно отразился в концовке первой главы «Евгения Онегина», где показана разлука автора и героя:


Но скоро были мы судьбою

На долгий срок разведены.


Откуда (в момент разлуки!) в авторе такая проницательность? Но этот вопрос был бы уместен, если бы перед нами был чисто литературный сюжет. В горечи указания на «долгий срок» и прозвучала уже накопившаяся утомленность поэта от разлуки с друзьями, драматически усугубляемая полной неопределенностью перспективы.

На общение с достойными собеседниками (начиная с Лицея!) судьба Пушкина никогда не была скупа. В пушкинских письмах находим благословение семейству Раевских, упоминание о «демагогических спорах» в Каменке среди «людей известных в нашей России», о беседах с «конституционными друзьями» на квартире Орлова. Сделана запись о встрече с Пестелем, «умным человеком во всем смысле этого слова». Достойное место в этом перечне займет «первый декабрист» поэт В. Ф. Раевский. Но Пушкину явно не хватало литературного воздуха. Поэт издал первые книжки (поэмы «Руслан и Людмила» и «Кавказский пленник») и начинает, к своей выгоде, учитывать конъюнктуру – но трудно было владеть инициативой на расстоянии в две тысячи верст от издателей, к тому же в иных случаях почте предпочитая оказию.

В Кишиневе Пушкин службой не занимался, в Одессе Воронцов, приласкавший поэта при первой встрече, потребовал от него чиновничьего служения. «Изгнанник самовольный» почувствует себя тем, кем и был на самом деле, – «ссылочным невольником».

Личные невзгоды переживались с подчеркнутой остротой, потому что усугублялись напряжением исторической обстановки. В материалах, предназначенных для десятой главы романа (главы «не для печати»), рисуется такая обобщенная картина:


Тряслися грозно Пиренеи –

Волкан Неаполя пылал,

Безрукий князь друзьям Мореи

Из Кишинева уж мигал.


Нигде борцы за свободу успеха не имели.

Именно тогда, когда ссылка сделалась невыносимой, когда и осозналась как ссылка, а не добровольный разрыв со светом и поиск освежения под небом полуденным, общественные перемены к худшему стали солью на рану. Рана же в сердце поэта открылась из-за того, что со всей остротой встали вопросы, верны ли принципы, за которые поэт боролся и за свою борьбу пострадал. Именно потому, что Пушкин был не сторонним созерцателем, а политическим ссыльным, был борцом за свободу против тирании, вставшие перед ним общие политические проблемы приняли обостренно личный характер. Он, признанный поэт, многое потерял, он вдали от друзей, от литературной среды, от журналов и издателей, а во имя чего? Если цель возвышенна и благородна, но недостижима, то не напрасна ли жертва?

Звоночек сомнений прозвучал уже в 1821 году и повторялся с нарастанием. Общественная ситуация, как ее воспринимал Пушкин, продолжала ухудшаться. 1 декабря 1823 года в письме А. И. Тургеневу Пушкин в ответ на желание адресата «видеть оду на смерть Наполеона» выписывает из нее «самые сносные строфы», заключая: «это мой последний либеральный бред, я закаялся и написал на днях подражание басне умеренного демократа Иисуса Христа (Изыде сеятель сеяти семена своя)…» Приводимая евангельская строка взята Пушкиным в качестве эпиграфа к стихотворению; это «Свободы сеятель пустынный…»


Свободы сеятель пустынный,

Я вышел рано, до звезды,

Рукою чистой и безвинной

В порабощенные бразды

Бросал живительное семя –

Но потерял я только время,

Благие мысли и труды…


Паситесь, мирные народы!

Вас не разбудит чести клич.

К чему стадам дары свободы?

Их должно резать или стричь.