ов оказался «однолюбом»…
Мало материалов о «Горе от ума» от Грибоедова сохранилось? Мал золотник, да дорог. Одно письмо к задушевному другу С. Н. Бегичеву чего стоит! Оно вместило целую историю отношения художника к своему творению. Автор-исполнитель сообщает, что испытывал подлинное авторское счастье, когда выступал с чтением своей комедии: «Грому, шуму, восхищению, любопытству конца нет». Грибоедов сетовал на то, что в театре аплодисменты достаются исполнителю, а не автору; тут одно и другое сливалось воедино. Получается, что в резко сокращенном виде, но поэт все-таки испытал «ребяческое удовольствие», произнося (и слыша) свои стихи как будто со сцены.
Но остается такое ощущение, что будто бы письмо писалось не за один присест: очень уж крутой поворот делает настроение автора! Впрочем, тут все подряд: об успехе чтений, но и чтения наскучили («так надоело все одно и то же» – даже развлекался импровизацией), а следом, без всякой паузы, неожиданное: «Ты, бесценный друг мой, насквозь знаешь своего Александра, подивись гвоздю, который он вбил себе в голову, мелочной задаче, вовсе не сообразной с ненасытностью души, с пламенной страстью к новым вымыслам <это же прямое опровержение гипотезы об «однолюбе»!>, к новым познаниям, к перемене места и занятий, к людям и делам необыкновенным. И смею ли здесь думать и говорить об этом? Могу ли принадлежать к чему-нибудь высшему? Как притом, с какой стати, сказать людям, что грошовые их одобрения, ничтожная славишка в их кругу не могут меня утешить? Ах! прилична ли спесь тому, кто хлопочет из дурацких рукоплесканий!!» А ведь речь идет не о пестрой театральной публике: чтения происходили в дружественной среде!
Писателю приходилось общаться не только с кругом друзей. Бегичеву, 4 января 1825, Петербург. «Вчера я обедал со всею сволочью здешних литераторов. Не могу пожаловаться, отовсюду коленопреклонения и фимиам, но вместе с тем сытость от их дурачества, их сплетен, их мишурных талантов и мелких душишек. Не отчаивайся, друг почтенный, я еще не совсем погряз в этом трясинном государстве».
Остается фактом: драматург разочаровался в театральной публике, что и прогнозировалось в набросках предисловия к комедии: «Но как же требовать» внимания «от толпы народа, более занятого собственною личностью, нежели автором и его произведением? Притом сколько привычек и условий, нимало не связанных с эстетическою частью творения, – однако надобно с ними сообразоваться. Суетное желание рукоплескать, не всегда кстати, декламатору, а не стихотворцу; удары смычка после каждых трех-четырех сот стихов; необходимость побегать по коридорам, душу отвести в поучительных разговорах о дожде и снеге, – и все движутся, входят и выходят, и встают, и садятся. Все таковы, и я сам таков, и вот что называется публикой! Есть род познания (которым многие кичатся) – искусство угождать ей, то есть делать глупости». Потому-то тернии достаются и автору, заискивающему успеха у публики.
Искренняя радость слушателей чтения комедии, конечно, грела душу автора, но чуть событие сдвинулось в область воспоминаний, очень быстро удовлетворение вытеснялось разочарованием: а ведь не поняли слушатели горького чувства, которое сулило название комедии!
Противоречивые чувства вызывали настигшие отголоски славы. Из Симферополя он пишет Бегичеву 9 июля 1825 года: «Наехали путешественники, которые знают меня по журналам: сочинитель Фамусова и Скалозуба, следовательно, веселый человек. Тьфу, злодейство! да мне невесело, скучно, отвратительно, несносно!.. И то неправда, иногда слишком ласкали мое самолюбие, знают наизусть мои рифмы, ожидают от меня, чего я, может быть, не в силах исполнить; таким образом, я нажил кучу новых приятелей, а время потерял и вообще утратил силу характера, которую начал приобретать на перекладных».
В добротности качества «Горя от ума» Грибоедов разочарований не испытывает. Подтверждает это написанное полгода спустя после успешных чтений письмо к П. А. Катенину. Писатель искренне благодарит друга за присланные замечания, но воспринимает их только как стимулирующие размышления, а свою позицию, занятую в комедии, упорно защищает. Настойчивыми были и его старания продвинуть «Горе от ума» на сцену и в печать. А вот когда пришла пора заканчивать длительный отпуск и возвращаться к месту службы на Кавказ, случились резкие перемены в его сознании.
Духовный кризис Грибоедова, поразивший его уста немотой, – не домысел исследователей, а реальность. Его пик – предшествовавшая восстанию декабристов осень 1825 года.
На Кавказ Грибоедов не спешил. Он три месяца путешествовал по Крыму. Были наилучшие условия для реализации новых творческих замыслов. Казалось бы, тут и ожидать прилива вдохновения: полная свобода, новизна впечатлений. Результат повергает в панику. О предельной остроте кризиса свидетельствуют письма писателя С. Н. Бегичеву.
9 сентября 1825 года. Симферополь. «Ну вот, почти три месяца я провел в Тавриде, а результат нуль. Ничего не написал. Не знаю, не слишком ли я от себя требую? умею ли писать? право, для меня все еще загадка. – Что у меня с избытком найдется что сказать – за это ручаюсь, отчего же я нем? Нем как гроб!!»
12 сентября 1825 года. Феодосия. «Прощай, милый мой. Скажи мне что-нибудь в отраду, я с некоторых пор мрачен до крайности. Пора умереть! Не знаю, отчего это так долго тянется. Тоска неизвестная! Воля твоя, если это долго меня промучит, я никак не намерен вооружиться терпением; пускай оно остается добродетелью тяглового скота. Представь себе, что со мною повторилась та ипохондрия, которая выгнала меня из Грузии, но теперь в такой усиленной степени, как еще никогда не бывало. <…> Ты, мой бесценный Степан, любишь меня… как только брат может любить брата, но ты меня старее, опытнее и умнее; сделай одолжение, подай совет, чем мне избавить себя от сумасшествия или пистолета, а я чувствую, что то или другое у меня впереди».
7 декабря 1825 года (неделя до восстания). Станица Екатериноградская. «На убедительные твои утешения и советы надобно бы мне отвечать не словами, а делами, дражайший мой Степан. Ты совершенно прав, но этого для меня не довольно, ибо, кроме голоса здравого рассудка, есть во мне какой-то внутренний распорядитель, наклоняет меня ко мрачности, скуке, и теперь я тот же, что в Феодосии, не знаю, чего хочу, и удовлетворить меня трудно. Жить и не желать ничего, согласись, что это положение незавидно».
Странные, непонятные мысли для человека, завершившего комедию, которую, правда, не удалось продвинуть ни в печать (кроме отрывка – старанием Булгарина), ни на сцену, но которая встретила среди ознакомившихся с нею оглушительный прием! Только Грибоедов не оглядывается назад; сделано – и сделано; все его устремления к новому, дальнейшему; тут мысли кипят – а на бумагу не ложатся.
О причинах такого странного и страшного состояния приходится говорить только предположительно – и все-таки уверенно. Причина этого внутреннего разлада мировоззренческая, политическая, – результат доверительного общения с видными деятелями декабристского движения. С декабристами у писателя много общего, это несомненно. Но что-то не позволило ему встать в их ряды.
Н. К. Пиксанов не причислял Грибоедова к числу политических энтузиастов: исследователь прав только наполовину. Грибоедов не был энтузиастом оппозиционного действия. Но он не был безразличным наблюдателем происходившего, напротив, он был пламенным энтузиастом как мыслитель.
Писателю-профессионалу было бы легче: у него широк круг интересов, можно было бы выбрать сюжет, который состояние не мешало бы разрабатывать. Но Грибоедов не был профессионалом, служба не допустила им стать даже на гребне успеха «Горя от ума». Оставалось прибегнуть к творчеству только для решения мировоззренческих задач, насущных для него самого. Писать сейчас неминуемо означало бы вступать в полемику с благородными современниками, карьеры, жизни не пожалевшими для обновления родной страны. Но бросить в них камень было этически поступком противопоказанным. На фоне жертвенности в решимости патриотов собственная благополучная жизнь теряла смысл: вот откуда мысли о самоубийстве. Или о безумии от наплыва таких мыслей.
Пожалуй, в эту пору в сознании Грибоедова утратила значение и его великая комедия. Декабристы приняли Чацкого как своего единомышленника и, готовые принести себя в жертву, увидели в нем несгибаемого борца и победителя! Открытый финал не запрещает такое прочтение, но вряд ли Грибоедов ориентировался на такой итог.
Какова ситуация Чацкого? Попробуем в этом разобраться. Для разбега оттолкнемся от чрезвычайно выразительного суждения, которое принадлежит поэту и критику Вл. Ходасевичу: оно теплое, душевное, проницательное, но и с решительным отказом видеть в комедии высшее значение: «Мы вечно будем перечитывать “Горе от ума” – этот истинный “подвиг честного человека”, гражданский подвиг, мужественный и современный. Мы всегда станем искать в комедии Грибоедова живых и правдивых свидетельств о временах минувших. Мы отдадим справедливость яркости и правдивости изображения. Но в глубокие минуты, когда мы, наедине с собой, ищем в поэзии откровений более необходимых, насущных для самой души нашей – станем ли мы, сможем ли мы читать “Горе от ума”? Без откровения, без прорицания нет поэзии»164.
Если перевести эту оценку на язык эмоций, получится примерно следующее: комедия Грибоедова безусловно заслуживает глубокого уважения, даже любви, но она не из числа достойных обожания, преклонения перед ней.
Но «Горе от ума» поднимается на уровень откровений.
Повнимательнее присмотримся к тому, на чем обрывается (а не заканчивается) монолог Чацкого в финале третьего действия комедии.
Кто недруг выписных лиц, вычур, слов кудрявых,
В чьей, по несчастью, голове
Пять, шесть найдется мыслей здравых
И он осмелится их гласно объявлять, –
Глядь…
В строку легло предчувствие: «Душа здесь у меня каким-то горем сжата». А ведь это – кульминация идейного движения «Горя от ума»! Чацкий обнаруживает: его не слушают, демонстративно отплясывают в свое удовольствие. И что тут значительного?