дошедший до нас) текст произведения. Естественно, приятели постоянно общались. Бегичев засвидетельствовал: Грибоедов «однажды сказал мне, что ему давно входит в голову мысль явиться в Персию пророком и сделать там совершенное преобразование; я улыбнулся и отвечал: “Бред поэта, любезный друг!” – “Ты смеешься, – сказал он, – но ты не имеешь понятия о восприимчивости и пламенном воображении азиатцев! Магомет успел, отчего же я не успею?” И тут заговорил он таким вдохновенным языком, что я начинал верить возможности осуществить эту мысль»169.
Становится несомненным, что целый ряд лет в сознании Грибоедова шла борьба и ситуация прорабатывалась на два исхода. В художественной форме испробован вариант с трагическим прозрением для героя. Н. К. Пиксанов утверждает категорично: «Анализом текстов устанавливается важный факт: идейный состав Г. о. у. остался неподвижен на всем протяжении творческого пути»170. Иначе говоря, «мильон терзаний» входил в начальный замысел, был гарантирован герою изначально. А параллельно, оказывается, обдумывался в биографическом плане оптимистический вариант: подобно пророку вывести к свету целую нацию. Комедия была завершена. Не будем гадать, какие и почему произошли изменения в сознании писателя (как угадать мысли гения?), обратимся к результату, который ясен. Когда Грибоедову представилась возможность явиться в Персию посланником российского государства, от романтической затеи пророческого характера ничего не осталось. Грибоедову очень не хотелось туда ехать, он предчувствовал трагический исход. Литературный опыт упредил и победил розовую иллюзию биографического намерения огромного размаха.
У меня нет сомнения, что итоговая мысль о невозможности всеобщего согласия проходила через сознание писателя. Первоначальное заглавие – «Горе уму» – подчеркивало суровость замысла комедии. Горе человеку может причинить ум, если откроет ему какие-то страшные истины! Одна из всеобщих горьких (наглядно подтверждаемых) истин – неизбежность смерти. «Приемлем с жизнью смерть свою» (Державин). По-разному люди воспринимают эту истину. Известно много случаев личных духовных кризисов на этой почве. Как жить, чего добиваться, за что бороться, если потом все равно все прахом пойдет? Самый простой выход – знать эту истину, но не торопиться на нее реагировать. «Живи, пока живется!» Можно и помнить о роковом исходе, но не паниковать. «Видеть жизнь свою от самого начала / И до самого, до самого конца» (Алексей Еранцев). Это позволяет разумнее распорядиться тем, что отпущено.
Ситуация Чацкого страшнее: осознание, что человек катастрофически одинок, что обрекает воспринимать жизнь бесплодной и потому напрасной. Это духовная смерть при продолжающейся физической жизни.
Интересную перекличку духовных поисков героев мы наблюдаем! С Онегиным в расцвете возраста и сил вдруг приключается то, что автором именуется «недугом», – «преждевременная старость души», но недуг поборола пробудившаяся страсть к познанию смысла жизни. Только рухнули обретенные казавшиеся прочными духовные опоры. Обстоятельствами закрыта возможность вернуться к ранее отвергнутым ценностям. Герой попадает в зону острого кризиса.
В Чацком кипят молодые силы. Но на его долю выпадает участь познать страшную истину, преодолеть которую никаких сил не хватит: мы живем в разобщенном мире. (Ему хочется всю желчь и досаду излить на «целый мир»).
Такой проблемы не стоит перед огромным числом людей, которые озабочены устроением только собственной жизни. Впрочем, неожиданные препятствия встретятся где угодно. Кажется, близких людей проще всего найти среди родных. Только родные по крови отнюдь не автоматически становятся родными по духу. Все-таки задача найти людей близких решаемая, но это дает лишь относительную надежду. В глобальных масштабах задача решения не имеет. Попытки нарисовать розовые картинки светлого всеобщего будущего предпринимались; им присвоено определение – утопические, что значит – практически нереализуемые. Был длительный практический эксперимент устроить земной рай сначала в отдельно взятой стране; здесь не место размышлять, почему он обанкротился. Удручающий результат либо не предвидели, либо о нем спекулятивно умалчивали.
Трагедия всегда оптимистична – за счет катарсиса. Но что же оптимистичного в прозрении Чацкого, когда его не понимают! Истина неприятная? Но сделан огромный шаг в познании мира и человека! Мы живем в разобщенном мире… По сути от этой печки надо танцевать, когда человек обдумывает какую-либо возникшую перед ним конкретную проблему.
А если сквозь призму ситуации Чацкого (в канун 14 декабря!) взглянуть на трагедией завершившееся восстание? Увидим пророчество поражения! Это и объясняет немоту Грибоедова в его скитаниях по Крыму и мысли о самоубийстве и сумасшествии. Незавидное положение: горячо сочувствовать обреченным людям и презирать себя за то, что не вступил в их ряды! Наверное, и «Горе от ума» утратило свое значение в сознании автора из-за того, что было понято ошибочно.
2
Как ныне относиться к «декабристской» трактовке образа Чацкого? По-разному! Когда-то она была неизбежной. Из истории это не вычеркивается.
Перед типом декабриста литература оказалась в невольном долгу. Вначале литературная деятельность декабристов, членов тайных обществ, не афишировалась. После трагедии 14 декабря сама тема надолго стала категорически запретной.
Героями жизни декабристы были для Герцена, который вместе с Огаревым на Воробьевых горах дал клятву продолжить их дело. Отношение к этому историческому явлению Герцен выразил как публицист, языком огненных метафор. Для него декабристы – это «фаланга героев, вскормленная, как Ромул и Рем, молоком дикого зверя… Оно им пошло впрок! Это какие-то богатыри, кованные из чистой стали с головы до ног, воины-сподвижники, вышедшие сознательно на явную гибель, чтоб разбудить к новой жизни молодое поколение и очистить детей, рожденных в среде палачества и раболепия»171.
Литература по цензурным условиям не могла снабдить писателя-критика в постановке декабристской темы существенным материалом. Герцен выдвигает, где-то подгоняя под свои воззрения, единственный образ – главного героя грибоедовской комедии. В статье «Новая фаза в русской литературе» (1864) Герцен утверждает: «Образ Чацкого, печального, неприкаянного в своей иронии, трепещущего от негодования и преданного мечтательному идеалу, появляется в последний момент царствования Александра I, накануне восстания на Исаакиевской площади; это декабрист, это – человек, который завершает эпоху Петра I и силится разглядеть, по крайней мере на горизонте, обетованную землю <…> которой он не увидит» (XVIII, 180).
Еще резче и подробнее та же мысль проведена в статье «Еще раз Базаров» (1869): «Тип того времени, один из великолепнейших типов новой истории – это декабрист… Русская литература не могла до него касаться целые сорок лет, но он от этого не стал меньшим» (ХХ, 341). И далее, там же: «Если в литературе сколько-нибудь отразился, слабо, но с родственными чертами, тип декабриста – это в Чацком. В его озлобленной, желчевой мысли, в его молодом негодовании слышится здоровый порыв к делу, он чувствует, чем недоволен, он головой бьет в каменную стену общественных предрассудков и пробует, крепки ли казенные решетки. Чацкий шел прямой дорогой на каторжную работу, и если он уцелел 14 декабря, то наверно не сделался ни страдательно тоскующим, ни гордо презирающим лицом. Он скорее бросился бы в какую-нибудь негодующую крайность, как Чаадаев, – сделался бы католиком, ненавистником славян или славянофилом, – но не оставил бы ни в каком случае своей пропаганды, которой не оставлял ни в гостиной Фамусова, ни в его сенях, и не успокоился бы на мысли, что “его час не настал”. У него была та беспокойная неугомонность, которая не может выносить диссонанса с окружающим и должна или сломить его, или сломаться. Это то брожение, в силу которого невозможен застой в истории и невозможна плесень на текущей, но замедленной волне его <…>. Чацкий не мог бы жить, сложа руки, ни в капризной брюзгливости, ни в надменном самобоготворении; он не был настолько стар, чтоб находить удовольствие в ворчливом будировании, и не был так молод, чтоб наслаждаться отроческими самоудовлетворениями. В этом характере беспокойного фермента, бродящих дрожжей – вся сущность его» (ХХ, 342–343).
Резко, вплоть до контраста трактуя различие литературных героев, Герцен умеет видеть их родство. В своей капитальной работе «О развитии революционных идей в России» он ставит в центр пушкинского Онегина и типологию героев выстраивает вокруг него: «Чацкий, герой знаменитой комедии Грибоедова, – это Онегин-резонер, старший его брат. Герой нашего времени Лермонтова – его младший брат» (VII, 204). Акцентированное возрастное различие героев – это отсылка к различию исторического времени, формировавшего их, времени патриотического единения нации – и разобщения ее в годы реакции.
Исторический подход Герцена к оценке ситуации точнее в оценках поколений, чем его эмоциональные суждения. Герцена, Огарева и еще персонально немногих декабристы действительно разбудили, а если они действительно хотели своей жертвой разбудить целое поколение, то добились обратного. Массы увлекают победы, поражения пугают. Поколению этого времени, которое вслед вступало в активную жизнь, предъявил прокурорский счет Лермонтов.
Финал «Горя от ума» открытый. Чацкий уезжает «искать по свету, / Где оскорбленному есть чувству уголок». Найдет ли? Даже и среди внесценических персонажей комедии встречаются такие, которые годились бы Чацкому в друзья; а вот встретятся ли они или разминутся на историческом распутье? Но Чацкий и внутренне (может, до поры) отнюдь не чувствует себя одиноким: в своих монологах он упоминает о молодых думающих людях и говорит от лица «мы». Процент вероятности осуществления той или иной версии высчитать невозможно – и не нужно; в конце концов дело может решить случай. При всем том прорицание Герцена не отменяется, имеет полное право на существование (хотя выразительнее выявляет самого публициста, а не героя комедии).