Оценим, что все варианты окончания романа объективно не для цензуры: разница только в степени политической остроты, но не в существе. Включение Онегина в число декабристов (вариант воспоминаний Юзефовича) означало бы непосредственное изображение стана декабристов – задача цензурно не разрешимая. Не цензурен вариант с десятой главой со строками про плешивого щеголя и цареубийственный кинжал. Мотивировка изъятия ряда строф первоначальной восьмой главы, по свидетельству Катенина, – «замечания, суждения, выражения, слишком резкие для обнародования…»183, прямым словом говоря, именно цензурные соображения.
Пушкин предназначал роман для печати, и автоцензура отвергала некоторые варианты уже на стадии замысла. Но часть терпкого текста была создана просто потому, что это и так хотелось сказать; хотя бы осколки одного фрагмента дошли до нас, сохраненные в криптограмме; отбор, что можно и чего нельзя было напечатать, производился позже, с учетом складывавшейся обстановки. Все равно закономерен вопрос: почему же в пору завершения романа Пушкин так несдержан – не тактически, разумеется, поскольку острые варианты поэт в цензуру не представлял, но хотя бы поэтически, творчески?
Ответ надо искать в самом содержании финала романа: все его варианты носят декабристский характер, разница опять-таки только в степени развертывания и прямоты реализации темы. Вне освещения декабристской ситуации (полнота варьировалась) Пушкин концовки романа не представлял – поэтому он так настойчив, непреклонен, попросту неосторожен. Декабристской темой поэт дорожит, надо полагать, по совокупности причин: по велению долга – как памятью о пострадавших во имя общего блага близких друзьях и по закону художественности: тема декабристов прочно привязывает «исторический» роман о современности к этапному событию новейшей истории. Очень может быть, что упорство поэта подогревается чувством вины перед декабристами за холод строки «Стансов» насчет мятежей и казней. «Стансы» не отменяются: их пафос обращен в будущее, а не в прошлое. Все равно упомянутая строка чувствительно задевает декабристское братство. Онегинский финал компенсирует холод «Стансов»: обращенные к пострадавшим друзьям строфы пропитаны теплым чувством.
Есть необходимость настаивать: в четвертом, окончательном варианте финала с неизбежным ущербом, но поэт сохранил тему, без которой нельзя было обойтись. Сработала «дьявольская разница» между романом и романом в стихах: роль поэтической темы неизмеримо возрастает. В печатном тексте ту тяжесть, которую несла острая в политическом отношении первоначальная восьмая глава, приняла, пусть в ослабленном виде, итоговая восьмая глава.
Поэт не пренебрег и косвенными, легальными путями.
5
Сработала перекличка дат. 14 декабря – прямое следствие героического 1812 года. Был момент национального единства, что и обеспечило победу над грозным завоевателем. Был, да прошел. Россия выступила защитницей реакции и во внешней политике (Священный союз), и во внутренней (аракчеевщина). Был выбор, поддержать или осудить такую позицию; декабристы объединились в попытке борьбы за обновление отечества.
Пушкин, рисуя сугубо бытовые картинки, умеет описание, нейтральное в отношении к политике, насыщать более широким смыслом. Лариным понадобилось приехать в Москву на ярмарку невест. Весной 1827 года в Москве и Петербурге «Пушкин написал строфы, посвященные описанию Москвы»184. Исполнялось 15-летие Бородинской битвы. Пушкин воспользовался этим случаем, чтобы восславить древнюю столицу, не склонившую гордой головы, и фрагмент этот опубликовал в журнале.
«Евгений Онегин» – произведение с «открытым» временем с самого начала: отсылки к историческому времени, идущему параллельно с временем сюжетным, здесь ощутимы. Исторические реалии вошли в повествование буквально со второй строфы романа; история как предмет авторских раздумий появляется в седьмой главе: панорама Москвы вызывает важные исторические воспоминания. Вместе с картиной великого московского пожара в седьмой главе «Онегина» предстает обновленный принцип историзма. «Новое время пришло с ощущением истории как закономерного процесса, в котором действуют причинно-следственные связи, что породило исторический подход и к современной действительности…»185.
Почему этому повествовательному эпизоду принадлежит столь важное значение? Не потому, что он существен по объему (этюд о ножках в первой главе объемнее), даже не потому, что он дает отсылку к твердой дате, тогда как многие отсылки подвижны (т. е. имеют, пусть небольшие, рамки диапазона, когда год на год похож, и уточнение, в каком именно году происходит изображенное, не обязательно), но потому, что в роман включается событие, которое постепенно было осознано как эпохальное; таким оно и закрепилось в нашей истории.
Проникнемся чувствами поэта, перечитывая этот фрагмент:
Но вот уж близко. Перед ними
Уж белокаменной Москвы,
Как жар, крестами золотыми
Горят старинные главы.
«Вот уж близко» – это восклицание можно воспринимать и как несобственно-прямую речь героев, утомленных долгим путешествием, и как речь автора, сочувствующего – в связи с тем же обстоятельством – своим героям. Выражение «перед ними» конкретизирует точку обзора: картина как будто дана взглядом из возка Лариных. Но повествование идет в форме авторского монолога, почему и можно говорить о соединении точек зрения автора и героев.
Возникшее единение, однако, весьма непрочно. Неожиданно и резко происходит обособление авторского голоса:
Ах, братцы! как я был доволен
Когда церквей и колоколен,
Садов, чертогов полукруг
Открылся предо мною вдруг!
Поворот совершается существеннейший. Предполагалось, что картина дана общая, доступная взорам всех приезжавших в Москву (с северо-запада) и «утепленная» присутствием героев («перед ними»), однако эмоции выражены подчеркнуто личностным образом («предо мною»). Это голос лирического автора, самого поэта: именно в Москве получил свободу «ссылочный невольник».
Благодаря порыву авторского чувства и сам по себе реальный московский пейзаж на время отстраняется, пространственные ограничения уничтожаются, Москва из реального объекта созерцания превращается в объект раздумий, не зависимый от места восприятия:
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе!
Переходя от созерцания к обобщению, поэт ощущает сковывающую ограниченность личного голоса, и в финале строфы лирический автор передает эстафету автору лиро-эпическому:
Москва… как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много в нем отозвалось!
И следует ключевая строфа:
Вот, окружен своей дубравой,
Петровский замок. Мрачно он
Недавнею гордится славой.
Напрасно ждал Наполеон,
Последним счастьем упоенный,
Москвы коленопреклоненной
С ключами старого Кремля:
Нет, не пошла Москва моя
К нему с поникшей головою,
Не праздник, не приемный дар,
Она готовила пожар
Нетерпеливому герою.
Отселе, в думу погружен,
Смотрел на грозный пламень он.
В конкретном описании проступает лик самой Истории: именно она картиной памятного московского пожара вступает на страницы романа. И как душевно это сделано: Москва – моя. Вот и личное общему не помеха. Еще важнее – личное может становиться историческим; «Евгений Онегин», роман о современности, становится историческим романом о современности. Более того: открытое время повествования из фона превращается в обстоятельства, существенно корректирующие виртуальное.
Стремительно нарастал исторический материал в финале «Евгения Онегина», особенно в строфах, относимых к так называемой десятой главе. Сохранившиеся фрагменты наглядно свидетельствуют о том, как сюжету могла бы аккомпанировать история:
Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой,
Над нами царствовал тогда.
«Грозе двенадцатого года», в «Евгении Онегине» впервые возникшей в потоке авторского времени при включении в роман сюжетного московского эпизода, предназначалось повториться, вновь в потоке авторского времени. Сейчас не будем уточнять, в каком месте это предполагалось сделать. Хотя бы фрагменты крамольных строф, по счастью, сохранились: они дают представление о том, как стремительно нарастала роль исторического фона в концовке романа. Вяземский, которому поэт прочел не обрывки строф, а сами строфы, назвал этот материал «славной хроникой». Хроника эта замечательна: она не констатационная, а аналитическая.
Гроза двенадцатого года
Настала – кто тут нам помог?
Остервенение народа,
Барклай, зима иль русский бог?
Но бог помог – стал ропот ниже,
И скоро силою вещей
Мы очутилися в Париже,
А русский царь главой царей.
Любопытно: во втором фрагменте интонация меняется с вариантно-вопросительной на утвердительную, а альтернативность мышления поэта сохраняется: мы очутились в Париже – божьей помощью или «силою вещей»?
А главное – поставлено в прямую связь одушевление людей от защиты Отечества к жажде перемен.
Россия присмирела снова,
И пуще царь пошел кутить,
Но искра пламени иного
Уже издавна, может быть…
Для включения в сюжет изображения этого события была невозможность абсолютная, но оно включено не только в рукописные варианты – даже и в печатный текст романа: увидим и эту косвенную дань уважения «грозе двенадцатого года», породившей и это движение.
Связь двух значимых дат (1812 и 1825) Пушкин осознавал исключительно остро. Поэт не удаляется в прошлое. Он впервые показал, как