Пушкин и Грибоедов — страница 66 из 69

Действительно возрастающая роль народа в финале – во благо ли она? Речь к народу Гаврилы Пушкина сдержанна, ее пафос – добиться признания царских прав Димитрия. Народ встречает этот призыв кликами одобрения. Концовка – в новинку. Освобожденное боярином место на амвоне занимает мужик. Его речь краткая, но выразительная: «Народ, народ! в Кремль! в царские палаты! / Ступай! вязать Борисова щенка!»

Боярин не призывал к расправе над Феодором; это уж инициатива от холопьего усердия. Она поддержана!


Н а р о д (несется толпою)

Вязать! Топить! Да здравствует Димитрий!

Да гибнет род Бориса Годунова!


Прозрение и раскаянье не заставят себя долго ждать. Сообщение Мосальского о расправе над царицей-матерью и Феодором (версия об их самоубийстве откровенно наглая) повергает собравшихся у дома Борисова в психологический шок (авторская ремарка – «Народ в ужасе молчит»). А ведь интересная получилась перестановка: приговор, исполненный руками бояр, на этот раз вынесен устами народа. Более того, суд продолжался и под окнами царского дома, где Феодор оказался под стражей.


О д и н и з н а р о д а

Брат и сестра! Бедные дети, что пташки в клетке.

Д р у г о й

Есть о ком жалеть? Проклятое племя!

П е р в ы й

Отец был злодей, а детки невинны.

Д р у г о й

Яблоко от яблони недалеко падает.


На этот раз возникает двуголосие; однозначный прокурорский тон дополняется тоном защитника. Возникает спор доброго и злого – и последнее слово остается за жестоким. Неужели непременно надо пролить кровь, чтобы ужаснуться ею? А угрозы кровопролития недостаточно?

И все-таки в последней ремарке трагедии («Народ безмолвствует») проявляется достойное трагического катарсиса прозрение и нравственное просветление.

Не приходится гадать, как в сложной сумятице голосов и мнений различить голос поэта: он помечен в письме Вяземскому репликой об ушах под колпаком юродивого: «Нет, нет! нельзя молиться за царя Ирода – богородица не велит». Но и без прямой пометы догадаться о том было нетрудно. Воскрешенные поэтом мертвецы отдают ему свой опыт, и опыт этот нужен ему, чтобы уточнить свой идеал; без идеала поэту нельзя: это критерий, сквозь призму которого воспринимается все, что проходит перед его взором.

В «Борисе Годунове» можно видеть этап формирования пушкинского гуманизма. В оде «Вольность» юный      поэт в безудержном азарте восклицал:


Самовластительный злодей!

Тебя, твой трон я ненавижу,

Твою погибель, смерть детей

С жестокой радостию вижу.


О судьбе самовластительного злодея печалиться не будем, но дети тут при чем? После «Годунова» Пушкин подобных строк не напишет. Смерть царевича (без разницы – нечаянная или умышленная) пророчит гибель юного непорочного венценосца и гибель множества людей в смутное время, потому что изрядно разожгла и страстей, и страстишек.

Пушкинский анализ чурается плоских, назидательных выводов. Не сотвори себе кумира. Поэт и не творит кумира, пуще того – не свергает былых, на их место выдвигая новых, теперь вот – народ. Поэт видит народ трезво и объемно, в сочетании контрастных сторон. Однако уже само включение народа в число активных факторов исторического процесса концептуально важно.

Пушкин сумел разглядеть парадокс: народ может оказывать решающее воздействие на ход исторических событий, но народ не умеет закрепить результаты своих побед, ибо сам не обладает властью, он уступает власть «верхним» и ограничивается пассивным ожиданием, т. е. довольствуется иллюзорным внешним результатом. В силу этого само участие народных масс в истории – фактор не постоянный, а переменный, он включает активную и пассивную (выжидательную) фазы. Решающее значение участия народных масс в истории достигается на определенных отрезках исторического развития.

Идею компенсации добродетелью за преступление Пушкин не принимает: он видит такое старание, но помнит и другое, тем более что под тяжестью шапки Мономаха и добрые намерения искривляются. Его суд бескомпромиссный. Но и явление в чистом (одностороннем) виде практически не встречается. Сложных ситуаций поэт не избегает.

У Пушкина встретятся и контрастные утверждения.

Как раз в пору окончания «Бориса Годунова» поэт пишет послание однокашникам по случаю лицейской годовщины. В основном оно ясное, четкое по мысли и чувству, но содержит и странности. Пушкин не увлекался пророчествами, в «Онегине» даже заявил: «Но жалок тот, кто всё предвидит…» Тут одно из исключений из этого правила.


Предчувствую отрадное свиданье;

Запомните ж поэта предсказанье:

Промчится год, и с вами снова я.

Исполнится завет моих мечтаний:

Промчится год, и я явлюся к вам!


Для нас это «дела давно минувших дней», и видно, что Пушкин на удивление точно предсказал дату своего освобождения. И ведь с какой настойчивостью делает это поэт: тут не просто надежда, не просто предположение, тут уверенность, убежденность. Как бы хотелось знать, на чем она была основана! Но Пушкин дважды подчеркнул только результат своих раздумий, обоснование же было и остается в тайне.

Предчувствуя свое освобождение, Пушкин рисует в своем воображении радостную встречу с друзьями, загодя провозглашая тосты. Первый – самый естественный, «в честь нашего союза», в честь наставников, «хранивших юность нашу».

А вот второй – тост странный: сначала выпить, а потом разобраться; поэт наверное учитывает, что второй тост не будет принят с тем же единодушием, что и первый.


Полней, полней! И, сердцем возгоря,

Опять до дна, до капли выпивайте!

Но за кого? о други, угадайте…

Ура, наш царь! так! выпьем за царя.

Он человек! Им властвует мгновенье.

Он раб молвы, сомнений и страстей225;

Простим ему неправое гоненье:

Он взял Париж, он основал Лицей.


Поэт, провозглашая свой странный тост, менее всего отдает дань дежурной верноподданической традиции: тут надобно видеть определенное мировоззренческое объяснение с друзьями.

Серьезная проблема обозначилась: Пушкин духовно возвращается «в стан мятежников» – и пьет здоровье царя, прощая сам, призывая простить «неправое гоненье».

Отношение Пушкина к Александру I вобрало крайности. Оно не обошлось без ученических верноподданических чувств («Воспоминания в Царском Селе», «Александру»). Но даже и тут, готовя текст к включению в книгу стихотворений, поэт в «Воспоминания» вносит правку. В угрозе агрессору-тирану: «Ты в каждом ратнике узришь богатыря, / Их цель иль победить, иль пасть в пылу сраженья / За веру, за царя», – Пушкин заменил последнюю строку: «За Русь, за святость алтаря». Есть и другие поправки. В таком виде стихотворение печатается ныне, а в прижизненные книги поэт включать его не стал. (Замену строки нельзя считать удачной, поскольку война не носила религиозного характера; курьез: враждующие стороны исповедали одну веру, христианство, но разные конфессии).

В вольнодумные столичные годы личные выпады против царя наиболее язвительны, проникают в сатирические стихотворения и эпиграммы. Выделим надпись «К портрету Дельвига».


Се самый Дельвиг тот, что нам всегда твердил,

Что коль судьбой ему даны б Нерон и Тит,

То не в Нерона меч, но в Тита сей вонзил –

Нерон же без него правдиву смерть узрит.


Засвидетельствовано: Пушкин уважает взгляды, которые радикальнее его позиции. В данном случае республиканские воззрения ставятся выше конституционно-монархических, но это не повод от умеренных отказываться.

Оказавшись волей монарха в деревенской ссылке, Пушкин отомстил ему тонкой иронией в «Воображаемом разговоре с Александром I», написанном от лица царя. Там есть лестные (льстивые) похвалы монарху, но с тем, чтобы подвести разговор к такой концовке: «…но ваш последний поступок со мною – и смело ссылаюсь на собственное ваше сердце – противоречит вашим правилам и просвещенному образу мыслей…» – «Признайтесь, вы всегда надеялись на мое великодушие?» – «Это не было бы оскорбительно вашему величеству: вы видите, что я бы ошибся в моих расчетах…»

Царь в этой придуманной беседе намеков не понял (и без этого сумел рассердиться), а ему тоном комплиментов сказано: надеяться на царское великодушие – ошибаться в своих расчетах. Но, заканчивая, поэт игру намеков оставляет, разговор выходит на прямую, где царю удобнее не говорить, а действовать, т. е. самоуправствовать: «Но тут бы Пушкин разгорячился и наговорил мне много лишнего, я бы рассердился и сослал его в Сибирь…»

Всего лишь ровно месяц прошел со дня лицейской годовщины, как царь скончался, для всех внезапно. О мертвых хорошо или ничего? Ничуть не бывало! Поэт, совсем незадолго до этого призывавший простить неправое гоненье, восклицает в письме к Плетневу (4–6 декабря 1825 года): «Душа! я пророк, ей-богу пророк! Я “Андрея Шенье” велю напечатать церковными буквами во имя отца и сына etc…» В упомянутой элегии герой пророчит гибель тирану, каким был в его восприятии Робеспьер – и Робеспьер был казнен днем позже, как пал и Шенье. Для Пушкина Александр оставался тираном (невзирая на прозвучавшее прощение), получается, что поэт («Падешь, тиран!», хоть это и говорилось по другому адресу) напророчил царю смерть.

А в конце января 1826 года Пушкин писал Жуковскому (в письме, посланном по оказии): «Говорят, ты написал стихи на смерть Александра – предмет богатый! – Но в течение десяти лет его царствования лира твоя молчала. Это лучший упрек ему. Никто более тебя не имел права сказать: глас лиры – глас народа. Следственно, я не совсем был виноват, подсвистывая ему до самого гроба». Но он не перестал ему «подсвистывать» и за гробом!

Заканчивая четвертую главу «Онегина» описанием встречи героев, поэт вспоминает, как в молодости увлекался «блестящим, ветренным, живым» Аи, отдавая за него, бывало, «последний бедный лепт». Но люди эрудированные, знающие усматривают, что в этой незамысловатой бытовой сценке скрыто пародийное использование строк панегирика Жуковского, где аналогичный «бедный лепт» старуха-нищенка отдавала за портрет Александра.