Пушкин и императрица. Тайная любовь — страница 10 из 35

[25] страница «деяний» повествует, что «Черкесом», «заарканившим» Пленника, являлся вел. князь Николай, «…Через год, – заканчивает свои воспоминания А. Архарова, – «маскарад был повторен в Павловске». То есть в 1818 году, когда, «прискакав» в Петербург (Ура! В Россию скачет кочующий деспот… «Ноэль», 1818 г.), Александр I, окрестив первенца Николая, будущего Александра II, в тайном завещании передал престол брату и «в край далекий полетел с веселым призраком свободы»… Приведенные стихи поэмы звучали для современников поэта двояко: как известно, в 1818 г. Александр выехал на Юг России, «кочуя» по Бессарабии, подобно «Алеко», а в 1825 г. совершил свое последнее путешествие в Таганрог, под официальным предлогом лечения Елизаветы Алексеевны (отсюда: «Не много радостных ей дней Судьба на долю ниспослала»), а в действительности, спасаясь от «цареубийственного кинжала» Якушкина. «Конечно, поэму приличнее было бы назвать «Черкешенкой»», – соглашается Пушкин с мнением Горчакова, – «я об этом не подумал», – тем самым подтверждая, что истинно трагической фигурой была та, которой Пушкин «не должен», «не смеет» сказать: «Не много радостных ей дней судьба на долю ниспослала…». Как известно, в Пленнике Пушкин предопределил черты Онегина, о чем сообщает современникам автор в предисловии к первой главе романа: «Станут осуждать антипоэтический характер главного лица, сбивающегося на «Кавказского пленника». Обратимся вновь к графическому ряду рукописей. В Кишиневской тетради среди плана «Песни о вещем Олеге», профилей Марата, Занда и других исторических лиц Пушкин рисует величественную фигуру женщины в зубчатой короне и в ферязи боярыни XVI века, у ног которой располагает портрет Карамзина. Тайнопись этой графической страницы исторического значения раскрывает письмо Карамзина 1820 г., где он пишет следующее Елизавете Алексеевне: «В 1590 году царица Ирина Федоровна Годунова была так одета: на голове корона о двенадцати зубцах, одежда широкая, бархатная до земли, на ногах сапожки из желтого или красного сафьяна…», – и подписывается так, как изобразил его Пушкин: «Повергает себя к Вашим стопам Историеограф». И далее приписывает: «А. Н. Оленин у меня был и с усердием все исполнит. Мы оба кладем перст на уста». (Вел. князь Николай Михайлович, «Императрица Елизавета Алексеевна». СПб. 1910, с. 665.) Таким образом, рисунок статной женщины представляет собою не княгиню «Ольгу», как считал А. Эфрос и его последователи, а портрет Елизаветы Алексеевны в маскарадном костюме Ирины Годуновой, которая, как известно, уговаривала Бориса отречься от царского венца!

«[…] Весь этот блеск и шум, и чад, Все эту ветошь маскарада», – вспоминает Татьяна в последнем свидании с Онегиным в восьмой главе романа. Итак, герои и сюжеты наслаиваются друг на друга, «как образ входит в образ и как предмет сечет предмет» (Данте. «Новая жизнь»).

Вернемся к «просвещенной» цензуре Бирюкова и образу «Черкешенки».

[…]И при луне в волнах плеснувших

Струистый исчезает круг.

Никто из текстологов не обратил внимания на странную недосказанность, вернее – потаенную объемность приведенных стихов, вызвавших «шум и брань» современников: «Классический читатель» никак не понимал, что сделалось с черкешенкой, пеняя поэту, зачем он не сказал прямо и буквально, что она бросилась в воду и утонула».

Ибо подобно «Русалке – Анадиомене», Черкешенка как бы сливается с лунными волнами: плеснула и исчезла, как «Рыбка золотая»… Тем самым образ «Утопленницы» 1822 г., обретая бессмертие, воскресал в произведениях последующих лет, завершаясь в «Медном всаднике».

…Как сладостно явление ее

Из тихих волн, при свете ночи лунной! —

вновь возникает ее образ в «Русалке» памятного 1826 г. и снова – при луне. Почему именно с луной связывает Пушкин образ «Черкешенки» и в стихотворении 1826/28 гг.: «Не пой, красавица, при мне…», – напоминая читателям (и исследователям) «и ночь, и при луне, Черты далекой милой девы, Призрак милый, роковой…» То есть речь идет о чертах умершей женщины. И именно по этой причине Пушкин пишет М. Погодину в мае 1827 г. (то есть в год создания «Весенней песни», повествующей об утрате «Девы – Жены» Лицея, – см. главе I настоящей работы): «Ради господа Бога, оставьте мою Черкешенку в покое, Вы больно огорчите меня, если ее напечатаете». (13, 388)

Посмотрим еще раз на черты Елизаветы Алексеевны в миниатюре Д. Евреинова. В зрачке «Ока» Е. А. отражается окно Царскосельского дворца, в левом верхнем углу – диск луны… Эти детали нуждаются в особых примечаниях. Мифопоэтическая символика – отражение окна на хрустальной сфере творения – символ Логоса – проявлена в миниатюре окощка, отражающегося в зрачке Мадонны А. Дюрера 1515 г.

Известен мотив окна, как прорыва в неведомое – смерть, и окно – как связь души с небесными светилами, в частности с луной.

Окно в зрачке «Ока» Д. Евреинова говорит и о том простом жизненном факте, что, позируя художнику, Елизавета Алексеевна сидела у окна и смотрела на луну.

«И у окна сидит Она и все она…», – вспоминает Пушкин с Онегиным «сельский дом» и героиню романа Татьяну.

И эту «живую картину» мог видеть юный лицеист, так как окно его 14-й «кельи» находилось напротив покоев Елизаветы Алексеевны…

Мы подошли к последней загадке поэтики писем Пушкина – мольбе о Психее «имянно задумавшейся над цветком». Обратимся к Ф. Толстому.

Имя художника, прославившегося (кроме медалей 1812 г.) изображением цветов, фруктов, бабочек и сюиты на тему Психеи – «Душеньки» Богдановича – было знакомо Пушкину не понаслышке. Он бывал на вечерах Толстого, где частыми гостями были Жуковский, Вяземский, Одоевский, Рылеев, Бестужев. Пушкин своими глазами видел «чудотворную кисть» Толстого и слышал историю создания коллекции акварелей, ставшую неотъемлемой частью творчества художника-скульптора.

«В 1820 г.», – рассказывает Ф. Толстой в своих воспоминаниях, – «я жил летом в Царском Селе. Вскоре по желанию нашего ангела императрицы Елизаветы Алексеевны я имел счастье первый раз представиться ее величеству. Введенный Николаем Михайловичем Лонгиновым в кабинет Государыни, я был поражен как простотой ее туалета, так и обстановкой кабинета. На Елизавете Алексеевне было простенькое, безо всякого украшения платье обыкновенной летней материи, с накинутой на шею и плечи батистовой косынкой, заколотой обыкновенной булавкою». (Ср.: «…Нарядов и речей бесценная небрежность… Смиренная, одетая убого Но видом величавая Жена… Над школою надзор хранила строго…» – «В начале жизни»,1830.) «[…] Кабинет Елизаветы Алексеевны был без всяких украшений и роскоши, устроенный не для показа, а для настоящих занятий. В то лето я имел счастье довольно часто бывать у ея величества, так как ей было угодно знать обо всем, что я буду производить по художеству». Далее, осматривая коллекцию цветов, присланную Елизавете Алексеевне из Парижа, Ф. Толстой заметил Елизавете Алексеевне, что в цветах, писанных французским художником: «более желания блеснуть, нежели натуры». «На это Елизавета Алексеевна сказала мне: «Попробуйте нарисовать какой-нибудь цветок и покажите мне». Не рисовав никогда цветов, я однако же принял то предложение. На другой день рисунок был готов. Елизавета Алексеевна увидев его, очень хвалила, сказав, что в моем цветке более жизни, нежели в коллекции, присланной из Парижа. Впоследствии я сделал много рисунков в этом роде. Для Елизаветы Алексеевны, нарисовал и коллекцию бабочек». Вот почему, говоря о «Психее, которая задумалась над цветком» (символом которой является бабочка), поэт вспоминает «волшебную кисть» Толстого и стихотворение Жуковского «Мотылек и цветы»: «Он мнил, что вы с ним однородные Переселенцы с вышины Что вам, как и ему, свободные И крылья и душа даны…». Что же касается «Мотылька» Жуковского, то к нему необходимо сделать следующие примечания: по воспоминаниям А. Мадатовой, юная Елизавета Алексеевна на «играх Терпсихоры» в Царском Селе восхищала зрителей, «бегая с легкостью и грацией мотылька». (Русская старина. Т. XLIV, ноябрь 1884 г., с. 382.) Думается, что известная досада Пушкина в IV главе «Евгения Онегина»:

Как будто требовать нам можно

От мотыльков иль от лилей

И чувств… и страстей, —

являют «однородность» И с библиографическими реалиями «поэта действительности».

Но Пушкин пишет: «Конца я не люблю». Почему? – За стихом:

Но есть меж вами два избранные,

Два ненадменные цветка:

Один – есть цвет воспоминания,

Сердечной думы – цвет другой. —

далее у Жуковского – мысли о смерти:

И милое воспоминание

О том, чего уж в мире нет…

О дума сердца – упование

На лучший неизменный свет.

В сказке Апулея Юпитер, узнав о злоключениях Психеи и пожалев жену Амура, дает ей чашу с амброзией: «Прими, Психея, и стань бессмертной», – предрекает Юпитер.

Вернемся к письму от 15 марта 1825 г., в котором Пушкин упоминает «Опыты в стихах и прозе» К. Батюшкова, и «Полтаву». На листах 64 об., 64, большая часть которых оборвана, среди сохраненных стихов есть один стих, ведущий к раскрытию подлинного исторического имени героини поэмы.

Узнал ли ты приют укромный,

Где мирный ангел обитал? —

обращается Пушкин к Мазепе.

На полях «Опытов» Батюшкова, у строк «Перехода через Рейн» 1814 г.:

Где ангел мирный, светозарный

Для стран полуночи рожден

И провиденьем обречен

Царю, отчизне благодарной…

Пушкин пишет: «Темно. Дело идет о Елизавете Алексеевне».

Как известно, К. Батюшков, во время похода на Париж 1814 г., как и Александр I, проезжал мимо Карлсруэ и видел обитель «мирного ангела», родовой замок Людвига Баденского. Небезынтересным представляется и тот факт, что дорога в Карлсруэ, по свидетельству современников, «была обсажена величественными пирамидальными тополями», подобно тополям «Киевских высот» «Полтавы».