Как известно, в октябре 1836 г. Пушкин, переработав «Езерского» в отрывок «Родословная моего героя», думал поместить его в «Современник», то есть за несколько месяцев до дуэли поэт решился открыто совместить свою «Родословную» с родословной «Евгения Езерского»:
А сам он жалованьем жил
И камер-юнкером служил…
(5,405)
Прямым ответом на вопрос Н. В. Измайлова: «…С какой целью придал Пушкин герою своей «Петербургской повести» такую явную отрицательную черту, как забвение своих предков и исторической старины?..» – можно считать следующие пушкинские слова: «Принадлежать старой аристократии не представляет никаких преимуществ в глазах благоразумной черни и уединенное почитание к славе предков может только навлечь нарекание в странности или в бессмысленном подражании иностранцам», – и потому:
Прозванья нам его не нужно,
Хотя в былые времена
Оно, быть может, и блистало,
И под пером Карамзина
В родных преданьях прозвучало
Но ныне светом и молвой
Оно забыто.
И далее: «Есть достоинства выше знатности рода, именно достоинства личные». И так как речь идет о «Евгении» – поэте Пушкине, – то титул Гения России, естественно, превышает родословную Пушкиных и потому Евгений —
Дичится знатных и не тужит
Ни о покойнице родне,
Ни о забытой старине.
2. «СВЕРЧОК»
«Нравственность есть красота философии».
Мы рассмотрели автобиографичность образа Евгения, реалии истории Петербурга и трагических событий 1825–1826 гг., послуживших основой создания поэмы. Тема личного отношения Пушкина к Петру покуда осталась не затронутой.
В чем же крылась истинная причина столь резкого различия между «одой» «творенью» Петра во Вступлении и финальной угрозой Евгения его «чудотворному строителю»?
Начнем с того, что Пушкин никогда – ни в отрочестве, ни в зрелые годы» ни в поэзии, ни в прозе – не забывал своего «600-летнего» потомственного дворянства и его политических функций, уничтоженных «чинами» – «Табелью о рангах» Петра, о чем свидетельствуют неоднократные возвращения поэта к теме «постепенного падения дворянства»: «Падение постепенное дворянства. Что из того следует: восшествие Екатерины II, 14 декабря и т. д.» – таков пушкинский вывод в заметках «О русском дворянстве».
Как известно, «наследница Великого» – Екатерина II, воздвигая «горделивого истукана», написала: «Петру Первому Екатерина Вторая». В 1833 г. в беловике «Медного всадника» пушкинская проза заметок 1830 г. обрела трагическое звучание:
Кругом скалы с тоскою дикой
Безумец бедный обошел
И надпись яркую прочел
И сердце скорбию великой
Стеснилось в нем…
«Великой скорбию» томим и «Пророк» 1826 г. в автографе стихотворения:
Великой скорбию томим
В пустыне мрачной я влачился…
В «Опыте отражения некоторых нелитературных обвинений» нетрудно заметить, что свою родословную Пушкин ведет уже не от Ганнибала – советника Петра, а от «мужа честна – Радши»: «Кто б я ни был, не отрекусь, хотя я беден и ничтожен. Рача. Гаврила Пушкин. Пушкины при царях, при Романовых. Казненный Пушкин (то есть при стрелецком бунте. – К. В.). При Екатерине II гонимы. Гоним и я». Единый список Рюриков и Романовых в рукописях «Езерского» и «Медного всадника» также выявляет историческое единство замысла поэта. Статьи: «Заметки о русском дворянстве», «Путешествие из Москвы в Петербург», «Наброски предисловия к трагедии «Борис Годунов»», «Гости съезжались на дачу», «Роман в письмах» – подтверждают обостренное внимание к теме уничтожения дворянства чинами.
«[…] Чины сделались страстью русского народа. Того хотел Петр Великий», – напоминает Пушкин Николаю в «Записке о народном восстании». Петровские «преобразования», о роли Петра в «Европейском просвещении, причалившем к берегам завоеванной Невы», в принятии «чужеземного идеологизма, пагубного», – по мнению поэта, – «для нашего отечества»…
Публицистика зрелого Пушкина общеизвестна. Но мало кто знает, что осуждение Петра скрывалось и в первом опыте юного лицеиста – «Бове» (1814 г.). Считается, что эта незаконченная поэма является «пародией на народную сказку в эротическом духе». С этим суждением нельзя согласиться – во вступлении к поэме названы имена Вольтера и Радищева.
Имя Вольтера, «который на Радищева кинул взор было с улыбкою» (читай: одобрения), комментаторы поясняют только как автора «Орлеанской девственницы», опуская автора «Истории царствования Петра Великого», то есть того историка, которого Пушкин считал «первым, кто пошел по новой дороге и внес светильник философии в темные архивы истории».
«Радищев», – комментирует Пушкин «Вову» Радищева, – «думал подражать Вольтеру», то есть его «Истории Петра Великого», где осуждался суд Петра над царевичем Алексеем и т. д. Пушкинские мысли о Радищеве в «Путешествии из Москвы в Петербург» записаны в период создания «Медного всадника», что имеет, как мы увидим ниже, немаловажное значение.
Стихи вступления «Бовы» отрока Пушкина: «петь я также вознамерился, но сравняюсь ли с Радищевым», – сближают, таким образом, взгляды Радищева и Пушкина на личность Петра.
В чем же состояло их единомыслие? В известном письме Радищева к «Другу, жительствующему в Тобольске» Радищев, описывая «позорище» – открытие памятника Фальконе в Петербурге, оценивает Петра, как «самодержавца», враждебного человеку и народу. Именно эта мысль Радищева и была впоследствии воплощена в «Медном всаднике».
В письме «Другу» Радищев, используя «школьный метод» отыскания истины – дедукцию – предлагает читателю следующий нравственный критерий:
«…Петр по общему признанию наречен великим. Но за что он может великим называться? Александр (Македонский), разоритель полсвета, назван великим, Константин, омывшийся в крови сыновней, назван великим…» Иными словами, Радищев не мог назвать «разорителя полсвета» и «сыноубийцу» – Петра I – великим человеком.
Исследователи приведенного текста прочитали «Письмо» как положительную оценку личности Петра «вопреки мнению Руссо, название Великого заслужившего правильно». Но Екатерина II была «просвещенной» монархиней и присовокупила «Письмо другу, жительствующему в Тобольске» к «Делу Радищева».
«[…] Да не унижусь в мысли твоей, любезный друг», – заканчивал Радищев свои панегирик, превознося хвалами столь властного самодержца, – который истребил последние признаки дикой вольности своего отечества».
Мысль Радищева об истреблении Петром дикой вольности отразилась в стихах «Медного всадника»: «Но фински волны, негодуя на русский плен, На грозный приступ шли, бунтуя, И потрясали, негодуя, гранит подножия Петра…»
Вернемся к царствованию «Дадона».
Строки «Бовы отрока» Пушкина: «Царь Дадон не слабоумного Был достоин злого прозвища, а тирана неусыпного» – заставляют вспомнить «неусыпаемую обитель» князя-кесаря Ромодановского, то есть тайную канцелярию Преображенского приказа Петра, «работавшую день и ночь», по выражению Карамзина в «Записке о древней и новой России» (1811 г.). Дальнейшие стихи «Бовы», сближающие «Дадона» с Наполеоном: «Ныне Эльбы императором, вот таков-то был и царь Дадон», – подтверждают мысль, что под «Дадоном» подразумевался Петр I, являющийся, по определению Пушкина, «одновременной Робеспьером и Наполеоном…» в «Заметках о русском дворянстве».
Обращение же Дадона к «золотому совету» из восьми «мужей» по поводу опасного замыслам Дадона «королевича»: «Ведь Бова уже не маленький, не в отца пошел головушкой. Нужды нет, что за решеткою, он опасен моим замыслам», – отсылает читателя и исследователей к восьми членам Сената «Истории Петра»: «Сенат, то есть восемь стариков прокричали ура!» – которым Петр поручил отравление «опасного» царевича Алексея.
Сравнивая Пушкинскую прозу «Истории Петра»: «Царевич был обожаем народом, который видел в нем будущего восстановителя старины», – с речью «Дадона» совету: «Вот уже народ бессмысленный меж собой не раз говаривал: Дай Бог помощь королевичу…», и сличая дальнейшие строки, описывающие трудное положение «советников»: «Все собранье призадумалось, все в молчании потупили взор, Армазор… открыл рот было, но одумался», – с резкой характеристикой царствования Петра в
«Заметках о русской истории ХVIII столетия»: «Все дрожало, все повиновалось перед его дубинкою», – нельзя не придти к заключению, что первая лицейская поэма Пушкина являлась не «пародией на народную сказку в эротическом духе», а смелейшей сатирой юного «Сверчка» на «самодержавство» Петра I.
Как известно, юный Пушкин не закончил поэмы. По словам поэта, Батюшков «завоевал» у него «Бову» (см. письмо Вяземскому от 27 марта 1816 г.). Так как у Батюшкова нет подобного сюжета, а Пушкин не принадлежал к писателям, которые оставляли на бумаге что-либо необдуманное, то «завоеванием» поэмы о «Дадоне», очевидно, следует считать обращение Батюшкова к теме Петра I: статью «Прогулка в Академию художеств» 1814 г., откуда Пушкин и заимствовал полностью «апофеоз» Петербурга во Вступлении к «Медному всаднику», и «Вечер у Кантемира» 1816 г., где Батюшков, идеализируя «Великого преобразователя», пишет: «Он всему дает душу и новую жизнь, беспрестанно венчает России: «Иди вперед!»
«Россию двинули вперед – Ветрила те ж, средь тех же вод», – отвечает Пушкин Батюшкову стихами «Езерского».
Что касается «души» Петра, то беспощадная метафора «Истории Петра»: «Смерть сия (наследника-младенца Петра Петровича. – К. В.) сломила, наконец, железную душу Петра» и взор Пушкина на памятник Петру: «Как хладен сей недвижный взгляд, в сем коне какой огонь…», – примечательны и тем, что под «Конем» России Пушкин подразумевал боярскую Россию, усмиренную «железною рукою» Петра.