Нельзя забывать того обстоятельства, что Пушкин, по свидетельству Вяземского, «[…] примыкал к понятиям, умозрениям в самой себе замкнутой России, то есть России, не признающей Европы, то есть допетровской России».
Пушкинская концепция исторического и национального своеобразия России отражена в статье «Об истории поэзии С. П. Шевырева»: «Девиз России – каждому свое» и в «нота бене» Н.А. Полевому: «Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с Европою, что история ее требует другой мысли, другой формулы». (О втором томе «Истории русского народа» Полевого.) И именно исходя из «другой формулы» – «Девиза России – каждому свое», Пушкин нарекает Петра в последней главе своей «Истории» – «Разрушителем»: «Коллегия спросила, что такое знатное дворянство? – по числу дворов, по рангам? Разрушитель ответствовал: Знатное дворянство по годности считать». («История Петра», глава «1724 г.», 10, 286.)
Именно из подобных резких оценок Николай I счел «Историю» недопустимой к печати «по причине многих неприличных выражений насчет Петра Великого».
Как известно, брат царя Михаил утверждал в декабре 1836 г. (еще при жизни поэта, который беседовал с ним о Петре), что «[…] Пушкин недостаточно воздает должное Петру Великому, что его точка зрения ложна, что он рассматривает его скорее как сильного человека, чем как творческого гения». (См. «Пушкин в письмах Карамзиных», АН СССР, 1960 г., с. 372, 4.) Но сходным было и мнение Руссо: «Петр обладал талантами подражательными, у него не было подлинного гения того, что творит и создает все из ничего». (Руссо Ж.-Ж. «Трактаты», М., 1969, с. 183.)
Говоря о влиянии Европы на «преступные заблуждения молодых людей», Пушкин пишет в «Записке о народном воспитании» в 1826 г.: «Ясно, что походам 1813 и 1814 гг., пребыванию наших войск во Франции и Германии должно приписать сие влияние на дух и нравы того поколения, коего несчастные представители погибли на наших глазах».
Отсюда – историзм скорби Пушкина в черновом автографе «Вступления к поэме»: «И горе, горе – решено в Европу прорубить окно», которую решили не замечать исследователи «Медного всадника». Отсюда и угроза «чудотворному строителю» Вавилонской башни – «Нимвроду» – Петру, сказанная на допетровском, свободном «северном» наречии: «ДОбрО, строитель, чудОтвОрный… УжО тебе…».
В этих словах «бедного Евгения» – потомка некогда блиставших имен «под пером» Карамзина – звучит не демократически-разночинская, а историческая оппозиция Долгоруких, Репниных и других старинных боярских родов, «усмиренного боярства железной рукой» – реформами Петра. Против этой оппозиции боярских «сверчков» в своих речах и выступал Ф. Прокопович, «запятнавший себя низостями папизма», – по словам Пушкина, «выискивая, где того гнезда сверщки сидят и посвистывают».
Таким образом, «Сверчок» является не «шуточным арзамасским прозвищем» лицеиста поэта, как комментируют исследователи, а сугубо серьезным, историческим, оппозиционным. Отсюда ведет свое происхождение и известная фраза из письма 1826 г. Жуковскому, о «свисте» Пушкина – Александру I: «Следовательно, я не совсем был виноват, подсвистывая ему до самого гроба» (13, 258) – и формула угрозы Руслана «Голове» в законченной лицейской поэме: «Еду, еду не свищу, а наеду не спущу!»
Так связывалось у Пушкина прошлое с настоящим.
Относя образ Евгения к «ничтожной массе мелких чиновников» и «купируя» из «Медного всадника» 600-летнее историческое имя Пушкина, исследователи тем самым искажают идейный замысел поэта, отрезают нить, ведущую к пониманию Пушкинской философии истории.
Мнение, что Пушкин «без всяких оговорок восхваляет великое государственное дело Петра… прославляет столицу, выстроенную под морем», – настолько укоренилось, что вряд ли найдутся читатели, не согласные с этой точкой зрения».
А между тем, так ли безоговорочна любовь поэта к Петербургу?
В «Мыслях на дороге» – «Путешествии из Москвы в Петербург», начатом в Болдине 2 декабря 1833 г., то есть одновременно с перепиской белового автографа «Медного всадника», Пушкин пишет: «[…] Москва! Москва!» – восклицает Радищев на последней странице своей книги и бросает желчью напитанное перо, как будто мрачные картины его воображения рассеялись при взгляде на золотые маковки Москвы белокаменной… «До свиданья, читатель! Ямщик, погоняй, Москва! Москва!».
Приведенная проза выводит за собой известные стихи VII главы Онегина:
Но вот уж близко. Перед ними
уж белокаменной Москвы
как жар, крестами золотыми
горят старинные главы.
Ах, братцы! Как я был доволен
Когда церквей и колоколен
Садов, чертогов полукруг
Открылся предо мною вдруг!
Как часто в горестной разлуке
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе!
Москва, как много в этом звуке
Для сердца русского слилось,
Как много в нем отозвалось!
Вот окружен своей дубравой
Петровский замок. Мрачно он
Недавнею гордится славой… —
И, прощаясь со «свидетелями падшей славы», Наполеоном, напрасно ждущим ключей от «моей» Москвы, Пушкин торопит ямщика:
Ну! Не стой… Пошел!
«Много переменилось со времен Радищева», – продолжает Пушкин, – «Ныне, покидая смиренную Москву и готовясь увидеть блестящий Петербург, я заранее встревожен при мысли переменить мой тихий образ жизни на вихрь и шум, ожидающий меня… Кстати! Я отыскал в своих бумагах любопытное сравнение между обеими столицами. Оно написано одним из моих приятелей, великим меланхоликом, имеющим иногда светлые минуты веселости…».
Итак, речь идет не о гоголевском сравнении, как комментируют исследователи, а о Пушкинском, то бишь сравнении поэта «Владимира Р.» – героя «Романа в письмах» 1829 г.: «Москва – девичья, Петербург – прихожая» – то есть лакейский город, город «выходцев» и «переметчиков», как трактует Пушкин Петербург 1831 г. в полемике с Ф. Булгариным: «В Москве, да, в Москве!.. Что тут предрассудительного?.. К чему такая выходка противу первопрестольного града… Больно для русского сердца слушать таковые отзывы о матушке Москве, о Москве белокаменной, о Москве, пострадавшей в 1612 г. от поляков, а в 1812 г. от всякого сброду. Москва доныне центр нашего просвещения, в Москве родились и воспитывались писатели коренные, русские – не выходцы, не переметчики, для коих ubi bene, ubi patria (где хорошо, там и родина)». Спустя полгода по написании «Мыслей на дороге» Пушкин, не выдержав «блеска» и «шума» Петербурга, напишет:
Пора, мой друг, пора. Покоя сердце просит
Бегут за днями дни, и каждый день уносит
Увядшую мечту…
Давно мне грезится возлюбленная доля.
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег.
И в плане продолжения стихотворения читаем: «О скоро ли я перенесу мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги, труды поэтические, семья, любовь, религия, еtс, смерть» (3, 2, 941).
Мысль о побеге из «святого» Петербурга – города, обреченного «пламени и ветрам», развита в «Страннике» 1835 г. с отчаянием, близком апокалиптическому:
[…] Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько сетовал, метаясь как больной
«Что буду я творить? Что станется со мной? —
выделено курсивом в автографе.
И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно,
Мое смятенье всем было непонятно…
Остался я один, метясь и воздыхая
Порою робкий взор повсюду обращая
Как раб, замысливший побег…
(3, 2, 982)
Небезынтересно и то обстоятельство, что в лицейском стихотворении 1815 г. «Лицинию» – те же мысли:
Не лучше ль поскорей со градом распроститься…
Среди разврата жить я боле не хочу
Навек оставлю Рим: я людство ненавижу.
Формула предреченья гибели «Рима» – Петербурга 1815 г.: «И хлынут на тебя кипящею рекой» – войдет в 1833 г. в образ кипящей Невы, которая: «Как зверь остервенясь, на город хлынула…» (5, 451)
Где же здесь любовь к Петербургу? Пушкин любил совсем иные картины:
Везде вокруг меня лазурные картины…
Где парус рыбарей… На злачных берегах
Бродящие стада, овины…
Учуся в тишине блаженство находить,
Желать не многого, добро боготворить… —
пишет Пушкин – «Тибулл» в «Деревне» 1819 г.
В стихотворении «Вновь я посетил» поэт противопоставляет «смиренные лачуги», убогий невод рыбака, «смиренный залив» Михайловского алчным берегам торгового и военного Петербурга:
Вот холм лесистый, над которым часто
Я сиживал один и глядел
На озеро…
Ни тяжкие суда торговли алчной
(ср.: «И заторгуем на просторе» – мечту Петра)
Ни корабли – носители громов
Его кормой не рассекают вод
У берегов его не видит путник
Ни гавани кипящей, ни скалы
Венчанной башнями —
(то есть Петропавловской крепости) —
Залив смиренный. Через его неведомые воды
Плывет рыбак и тянет за собой
Убогий невод – по брегам смиренным
Разбросаны лачуги…
(3,2,1000)
Перед нами поэтические двойники дикой вольности: «неведомых вод», «бедного челна» рыбака, чухонских изб, разбросанных «здесь и там», мимо которых смотрел Петр, полный «великих дум» о городе-крепости, который он заложил «назло надменному соседу».
Вернемся к мыслям поэта на дороге из Москвы в Петербург. – «Петр I не любил Москвы, где на каждом шагу встречал воспоминания мятежей и казней…», – речь идет о бунте стрельцов, о том Пушкине, который «был четвертован за связь с царевной» (то есть с заговором Софьи) и как противоборство Петровой ненависти к Москве – в черновиках Вступления читаем пронзительные автобиографические строки: