Пушкин и императрица. Тайная любовь — страница 23 из 35

И ты, Москва, венец земли родной,

Москва, любовь страны родной,

Глава страны, увенчанная златом,

Склонилась в зависти немой…

В этих рукописных вариантах вновь звучит оппозиция «Сверчков» истории – Долгоруких, Репниных, «бесовскому болоту» – Петербургу, что подтверждают и мысли «Путешествия»: «Долгорукие чуть было не возвратили Москве своих государей, но смерть молодого Петра II снова утвердила за Петербургом его недавние права».

Итак, истина отношения Пушкина к Петербургу – в стихах 1828 г.

Город пышный, город бедный

Дух неволи – стройный вид

Свод небес зелено-бледный,

Скука, холод и гранит.

Отсюда и завершающие обвинения «Сверчка» – Пушкина тому, «чьей волей роковой под морем город основался».

Ужасен он в окрестной мгле… Не так ли ты, уздой железной Россию вздернул на дыбы.

Заметим, что в последних стихах Вступления:

Или взломав свой синий лед,

Нева к морям его несет

И чуя вешни дни – ликует… —

Пушкин воспевает уже не «береговой гранит» Невы, а весенний, природный разлив ее берегов. Строки финала:

Красуйся град Петров и стой

Неколебимо, как Россия,

Да умирится же с тобой

И побежденная стихия —

думается, звучат двусмысленно, ибо поэма начинается с наводнения, то есть бунта «неумиренной стихии».

Мировоззрение современной пушкинистики, взгляд исследователей на «занавешенную» поэму иллюстрирует статья И. Бэлзы «Дантовские отзвуки «Медного всадника», где автор, так и не услышав «отзвука Данте» в Пушкинских сближениях «больной Невы» с Дантовой Флоренцией, мятущейся в политическом хаосе, причисляет Евгения к разряду «тех ничтожных, толпы которых мечутся перед первым кругом ада», цитируя следующие строки Данте:

Не помнит мир их дел, их лжи и фальши,

Нет милосердья к ним, нет правосудья.

Что рассуждать о них? взглянул – и дальше.

(Ад. III, 49–50)

Иными словами, исследователи оценивают трагедию Евгения уже с точки зрения «самодержавца» Петра.

Глава V«Параскева»

Белокурая Параша

Сребро-розова лицом

Коей мало в свете раше

Взором, сердцем и умом…

Державин, 1798 г.

1. «РУСАЛКА»

Приступая к раскрытию последней «завесы» Петербургской повести, остановимся на некоторых вопросах рукописного наследия, не получивших должного освещения в литературе.

Чем, например, объяснить, что рукопись Онегина заполнена рисунками, большей частью сторонними роману, нежели связанными с ним? По какой причине графические двойники возникают вновь, спустя годы, рядом с текстами, не имеющими к ним прямого отношения? Какую связь имеет ангел с «пламенным мечом» стихотворения «Воспоминание» 1828 г. с содержанием стихотворения 1835 г. «На Испанию родную…», и почему здесь же (!) Пушкин помещает иллюстрацию к драме «Русалка» – «Мельника с дочерью» 1829/32 гг.?

Иными словами, перед нами некая закономерность, запечатленная рукой Пушкина система знаков, позволяющая выдвинуть гипотезу, что графический ряд – один из компонентов шифра несожженных Записок!

«Человек с гением, – напоминал Ф. Мерзляков, – имеет свой собственный способ мыслить, чувствовать». («О гении, об изучении поэта», «Вестник Европы» 1812 г. № 22, с. 24)

К подобным особенностям мышления Пушкина относятся и известные отождествления, представляющие единство разъятых, на первый взгляд, сюжетов. Так в заметке «О графе Нулине» 1825 г. «странное сближение» 13 и 14 декабря с происшествием в Новоржевском уезде, историей и Шекспиром, думается, имело цель создать предпосылку к разгадке исторического соответствия – кануна восстания декабристов и его трагического исхода – с предысторией римской республики: самоубийством Лукреции и изгнанием Тарквиния.

Подобным набором осмысленных мотивов, превосходящих для Пушкина достоверность официальной истории, являются записи поэта на страницах романа В. Скотта «Ивангое или возвращение из крестовых походов», приобретенного по возвращении в Петербург из Михайловской ссылки. Покупая книгу, Пушкин, очевидно, сразу обратил внимание на ту деталь, что роман получил билет к печати 12 июля 1826 г. – то есть накануне казни декабристов. По прочтении первой страницы I части романа: «В одной из лучших частей Англии, там где протекает река Дон[…], там, наконец, укрывались нарушители законов», выше приведенного текста, на заглавии, Пушкин вписывает фрагмент так называемых «декабристских» строф X главы Онегина:

Одну Россию в мире видя

Лелея в ней свой идеал

Хромой Тургенев им внимал

И плети рабства ненавидя

Предвидел в сей толпе дворян

Освободителей крестьян.

Как уже отмечалось выше, справа, параллельно двум последним стихам, он рисует виселицу с пятью телами, которая словно подвешена к чаше весов Фемиды, перетягивая чашу вниз, и мужской профиль, в котором узнаются черты Н. М. Карамзина.

Вторая запись – на титульном листе 2-й части романа.

Под дарственной собирателю исторических материалов для Карамзина, его бывшему корреспонденту – Алексею Алексеевичу Раменскому – Пушкин вписывает начальную строфу известного стихотворения 1826 г., описывающего явление Русалки со дна речного:

Как счастлив я, когда могу покинуть

Докучный шум столицы и двора

И убежать в пустынные дубравы

На берега сих молчаливых вод…

Под стихами стершееся число «25» (?), месяц «ма…» (?) и четкий год – «1829 г.» Ниже – «Грузины» и подпись: Александр Пушкин.

Итак, перед отъездом в Тифлис (или по возвращении из путешествия в Арзрум), посетив Грузино Полторацких, Пушкин оставляет потомству некую цепь отождествлений, где «Программа-минимум» Союза Благоденствия Н. Тургенева, то есть предыстория декабристского движения, и его трагический финал 13 июля 1826 г. логически связаны, вернее завершены, мифологическим персонажем (!).

Согласно А. Лосеву, «под мифом мы понимаем не просто художественный образ, но такой образ, который мыслится (автором мифа. – К. В.) буквально и вещественно существующим».

Исследователи не раз обращали внимание на лексические повторы известных стихотворений, связывающих образ безропотно увядающей Девы с мертвой возлюбленной, но ни один биограф не связал элегий с личностью одной женщины, страдающей каким-то недугом. Заверения поэта в «Разговоре с книгопродавцом»: «Одна была… Я с ней одной делиться мог бы вдохновеньем. Она одна бы разумела стихи неясные мои», – не воспринимались как исповедь: исследователи искали объяснение формул-двойников в «Бодлеровских», «некрофильских» настроениях и прочем «темном в душе Пушкина» (!).

Подобная концепция 1920-х гг. (Ходасевича, Брюсова, Вересаева, Благова) изложена и в последнем академическом Временнике Пушкинской комиссии за № 24 1991 г. Автор статьи «Образ мертвой возлюбленной в творчестве Пушкина», определяя, вослед Благому, мотив «навязчивого» образа – «изощренностью эстетического и нравственного чувства Пушкина» (!), – пишет: «[…] было бы, конечно, недопустимым упрощением связать напрямую Русалку, чахоточную деву, Татьяну и русскую музу. Все эти образы связаны не столько между собой, сколько каждый из них связан одним и тем же психологическим феноменом – магнетизмом гибельного, «неизъяснимым наслаждением», «…странным желанием поэта видеть возлюбленную именно на грани умирания», «…приязнью Пушкина к увяданью чахоточной девы, влюбленностью в умирающую красоту» (с. 17–28).

Иными словами, исследователи видят в трагическом устойчивом мотиве, проходящем через все наследие, только «соблазнительное ощущение мертвой как живой», опуская высокую нравственность поэтики гения Пушкина, равную стилю «сурового Данте» и «сладостного Петрарки». Известная фраза: «Роль Петрарки мне по-нутру», – по-прежнему воспринимается как «чувства Петрарки мне недоступны и непонятны», хотя за приведенными словами следует признание, что в одну женщину поэт «был очень долго и очень глупо влюблен». То есть по-Петрарковски продолжительно и без взаимности, и по-Дантовски вечно:

[…] Как ничего? Что ж за могилой

Переживет еще меня?

Во мне бессмертна память милой

Что без нее душа моя! —

предваряя в приведенных стихах 1822 г. – строфы бессмертия «Памятника» 1836 г.:

Душа в заветной лире мой прах переживет, —

ибо Пушкин, подобно Данте и «Рыцарю бедному», «Имел одно виденье В первой юности своей», – читаем в автографе стихотворения 1828 г.

И глубоко впечатленье

В сердце врезалось ему…

Но все автобиографические реалии и лексические двойники остались вне поля зрения биографов, как по-прежнему не удостоены внимания автопортреты поэта в виде Данте и Петрарки, равно как и знаменитый портрет Кипренского, в который по настоянию Пушкина были внесены существенные поправки, а именно: плащ зелено-алый – то есть цвета Беатриче после ее смерти (см. «Новая жизнь» Данте), и величественная статуя женщины, напоминающая об «одной из важных Аонид» – музе поэзии Эрато. Лица Музы зрители не видят, но вдохновенный взгляд поэта, устремленный на «лик» своей Музы, вручающей Пушкину «непреклонную лиру», «гласит» и о том, что поэт:

Не унизил ввек изменой беззаконной

Ни гордой совести, ни лиры непреклонной.

(«К Овидию»)

Не скрывалась ли под судьбой утопленницы «Русалки» реальная судьба женщины, имеющей отношение к декабристскому движению? И не содержит ли образ «Русалки» какой-то связи с той «утопленницей», чей «ветхий домишко» выносит «бунтом волн» 1825 г. к «печальному» острову истории, то есть с невестой Евгения – Парашей?