Но Пушкинский образ единичного (!) «Утопленника», вызывающий скорее омерзение, чем сочувствие:
Безобразно труп ужасный
Посинел и весь распух… —
дает основание предположить, что речь идет о висельнике Иуде, декабристе-предателе, в данном аспекте – Пестеле, открывавшем на допросах все новые имена участников заговора. О Пестеле, как предателе греческого восстания еще в 1821 г., свидетельствует запись Пушкина в Дневнике от 24 ноября 1833 г.: «…Странная встреча… Это был Суццо, бывший молдавский господарь. Я рассказал ему, каким образом Пестель предал этерию, предоставя ее императору Александру отраслью карбонаризма».
Страшно распухшее тело «живого» мертвеца и «простонародное» пред-реченье: «Чтоб ты лопнул», – свидетельствуют, что Пушкину были хороню известны как апокрифические «Деяния», так и новозаветная традиция, зафиксированная около 130 г. христианским автором Папием Гиераспольским, писавшим о «страшном распухании тела Иуды», сорвавшегося с дерева еще живым.
«И когда низринулся он, то расселось чрево (его), и выпали все внутренности его». Ср. поэтику известного стихотворения 1836 г.
Как с древа сорвался предатель ученик
Диавол прилетел, к лицу его приник
Дыхнул жизнь в него, взвился с своей добычей смрадной
И бросил труп живой в гортань геенны гладной.
Учитывая многомыслие и мифологичность образной системы Пушкина, а также известное «уравнение» «Все Романовы революционеры» в Дневнике 1834 г., не исключено, что в безобразном трупе утопленника, требующем от Мужика скорейшего захоронения, Пушкин имел в виду затянувшееся погребение тела предателя – ученика республиканца Лагарпа – Александра I, умершего в ноябре 1825 г., но похороненного спустя 4 месяца – в ночь на 12 марта 1826 г.
Этим актом Николай I напоминал современникам не только о вине брата, – участнике заговора 1801 г. – убийстве отца – Павла I, задушенного в ночь на 12 марта, но и о своем «чистом» праве на престол. См.: рисунки Пушкина в автографе «Полтавы», ЛБ 2371, л. 18, где на полях слева от текста:
Давно Украйна волновалась…
Друзья мятежной старины
Алкали бунта и войны… —
Пушкин оставляет пометку: «Upas – Анчар» и рисует объединенные профили вдовы Павла I – Марии Федоровны и Александра I. Под ними, слитые воедино, портреты четырех участников заговора 1801 года.
Продолжим разыскания.
От исследователей «Медного всадника» систематически ускользала одна деталь: и в черновике, и в редакции беловика Вступления, обращаясь к «печальным сердцам» друзей, Пушкин настойчиво определяет свою «Петербургскую повесть» – «преданием».
Была ужасная пора
Об ней свежо воспоминанье
Об ней, друзья мои, для вас
Начну свое повествованье…
И будь оно, друзья, для вас
Вечерний страшный лишь рассказ
А не зловещее преданье…
Сердца печальные, для вас
…страшное преданье
Стихами повторить…
тем самым отсылая к православной традиции, рассматривающей предание как сокровенное знание, не сообщаемое непосвященным. (Думается, именно отсюда и последовала структура «занавешенной» поэмы.) Будучи историческим жанром, предание, как известно, рассказывает о действиях исторических лиц. Причем содержанием предания являются не подлинные события, а воспроизводится их мифологическая схема, отбор фактов, приспособленных к реальным событиям, что и удостоверяет мифологическая стихия «Медного всадника».
Обращает на себя внимание и то обстоятельство, что в предисловии к поэме: «Происшествие, описанное в сей повести, основано на истине. Подробности наводнения заимствованы из тогдашних журналов», – Пушкин как бы разделяет одну истину происшествия – то есть реалии гибели исторических лиц, в данном случае «Параши», от подробностей наводнения, «заимствованных у Берха и тогдашних журналов». Отсюда – отсыл в комментариях – к «Дзядам» А. Мицкевича (поминкам по усопшим) и другие поправки и «уточнения» события, очевидцем которого Пушкин не был. Таким образом, перед нами явное приглашение к отбору реальных фактов, устанавливающих историческое имя – утопленницы «Параши», но реальностей, лежащих в образной системе мышления Пушкина, – в многомерности синтеза мифологии, аллегории и символа.
Вернемся к «бунту волн» 1825 г., который унес жизнь «Параши», поразив безмолвием, то есть умолчанием, лиру «бедного Евгения»:
Страшных дум…
безмолвно полон он скитался.
И далее Пушкин упоминает о каком-то «терзающем» сне Евгения:
Его терзал какой-то сон.
Таковой сюжет отсутствует в «Медном всаднике», но, зная особенности поэтики Пушкина, сон Евгения мог быть и в другом произведении, так же несущем в себе мотивы восстания и гибели героини. Это мог быть и графический, ассоциативный знак, подобный известному изображению «Медного коня» – без «Всадника» (то есть седло пустует, на престоле нет самодержца), – каковой мы видим на полях «Тазита» (!) (декабрь, 1829), отсылающего к декабристскому восстанию.
Поиск косвенного отображения интересующей нас темы возвращает к октавам «Домика в Коломне».
Под наброском цитируемого выше вступления:
Что в желтый дом могу на новоселье
Как раз попасть, и что пора давно
Исправиться, хоть это мудрено, —
мы видим рисунок, на первый взгляд, не имеющий отношения к гибели «Параши» и «безумству» Евгения – то есть сюжету «Медного всадника».
Под раздутым от ветра парусом стремительно движется к береговому причалу челн. Самого берега нет на рисунке, но что он близко – говорит нетерпеливая поза стоящего пловца: еще мгновенье, и он выпрыгнет из лодки на берег (ПД 134).
[…] Чей это парус? Чья десница.
Его во мраке напрягла?
Их двое. На весло нагбенный
Один, смиренный житель волн
Гребет. Другой, как волхвом пораженный,
Стоит недвижно, на брега
Глаза вперив, не молвит слова
И через челн его нога
Перешагнуть уже готова
Плывут… «Причаливай, старик!
К утесу правь» – и в волны вмиг
Прыгнул пловец нетерпеливый
И берегов уже достиг.
(4, 139)
3. ВАДИМ
Итак, рисунок в рукописи «Домика в Коломне» приводит нас к восстанию новгородцев – к «Отрывку» из поэмы 1822 г. – «Вадим», напечатанному сразу в трех журналах: в «Северных цветах» Дельвига, «Памятнике Отечественных муз» и «Московском вестнике» на 1827 год, то есть в год открытия Пушкиным имени «незабвенной» «Девы – Жены» Лицея – Е. А. Заметим, что в Болдинскую осень 1833 г. поэтика приведенных стихов «Вадима» обретет трагическую окраску – предтечи безумия «Евгения»:
И долго с бурными волнами
Боролся опытный гребец
И скрыться вглубь меж их рядами
Готов был челн – и наконец
Достиг он берега. Несчастный,
Стремглав, не помня ничего
Изнемогая от мучений,
Бежит туда, где ждет его
Судьба с неведомым известъем…
(«Медный всадник», 5, 144)[32]
Как уже отмечалось, пристани, к которой причаливает челн с пловцами, не изображает Пушкин, рисуя только пунктирный «курс» к ней, как на картах судовых сообщений XIX века. Читаем отрывок далее:
Меж тем рукой неторопливой
Другой ветрило опустив
Свой челн к утесу пригоняет
К подошвам двух союзных ив
И входит медленной стопой
На берег дикой и крутой
Суровый край. Громады скал
На берегу стоят угрюмом
Об них мятежный бьется вал
И пена плещет…
(4, 140)
Перед нами аналог «Острова малого», куда стремится привычной мечтой Пушкин. О тождестве образов говорят и «две ивы», которые мы встречаем в рукописи финала «Медного всадника»:
Рыбаки весною
когда… там
росли две ивы
(5, 486),
а также «дикий берег», скалы и «пена хладная» финала стихотворения «Когда порой воспоминанье» 1829 г.:
Скалу иль остров вижу там Печальный остров берег дикой увядшей тундрою покрыт
И пеной хладною подмыт.
Сюда порою приплывает
Отважный северный рыбак…
Сюда погода волновая
Выносит утлый мой челнок.
Публикуя в трех журналах столь незначительный в художественном отношении «Отрывок» 1822 г. именно на 1827 г., Пушкин несомненно преследовал одну цель: напомнить современникам недавние события 1826 г.: казнь декабристов 13 июля, смерть Н. М. Карамзина 22 мая и кончину «порфироносной вдовы» – Елизаветы Алексеевны. Определение, как известно, вызвало резкое возражение Николая, что повлекло за собой запрещение издания поэмы в целом.
Читаем «Сон Вадима»:
Он видит Новгород Великий
Знакомый терем с давних пор
Но тын оброс крапивой дикой
В траве заглох широкий двор
Он быстро храмин опустелых
Проходит молчаливый ряд
Все мертво. Нет гостей веселых
Застольны чаши не гремят.
Картина запустения двора и терема Рогнеды – сродни заросшей тропинке и безжизненной обители дочери Мельника!
Обращает на себя внимание и количество значительных многоточий в дальнейших стихах:
И вот веселая светлица
В нем сердце бьется: здесь иль нет
Любовь очей, душа-девица?
Цветет ли здесь – мой милый цвет?
Найду ль ее? И с этим словом
Он входит… Что же? Страшный вид:
В постели хладной, под покровом