Пушкин и императрица. Тайная любовь — страница 31 из 35

«[…] Голос грузинских песен приятен, – пишет Пушкин в последней главе «Путешествия в Арзрум», – мне перевели одну из них слово в слово»

Она, кажется, сложена в новейшее время.

Вот вам она:

Душа, недавно рожденная в раю!

Душа, созданная для моего счастья!

От тебя, бессмертная, ожидаю жизни!

От тебя, весна цветущая, луна двухнедельная

От тебя, ангел мой Хранитель, ожидаю жизни.

Горная роза, освеженная росой!

Избранная любимица природы!

Тихое, потаенное сокровище! От тебя ожидаю жизни.

(8, 2, с. 452)

В этой своеобразной молитве, обращенной к бессмертной душе, недавно рожденной в раю – то есть недавно умершей «Горной Розы» – звучат двойники знакомых нам отождествлений. Как видим, природа символики Пушкина многообразна, почти необозрима полнота соотнесений, недоступных однозначной формулировке.

Возвращаясь к белокаменному (фонтану «Отлучающей от груди» Фатимы и соотнося с ним содержание «Грузинской песни», рефрен которой: «От тебя, бессмертная, ожидаю жизни», – являет, по существу, просьбу благословения на новую жизнь – отлучения от «сосцов» млекопитательницы, как закономерности новой фазы жизни и творчества, в которой суждено прекращение «млека» поэзии и начала «суровой прозы» Историка.

Возвратимся к героям «Петербургской повести».

В статье «Дантовы отзвуки «Медного всадника»» Игорь Бэлза пишет: «Никаких, даже туманных очертаний образа Параши в Петербургской повести нет. И, судя по черновикам, Пушкин не собирался создавать этот образ, ибо поэтика и драматургия «Медного всадника» требовали лишь мечту».

Действительно, зачем было Пушкину вновь создавать образ его «мечты»? Облик «простой и доброй» Параши читателям альманаха «Новоселье», где 19 февраля 1833 г. публиковался «Домик в Коломне», был уже знаком: «Как снег бела, нежна как голубица», – то есть перед нами известные черты «доброго гения», «Света» поэта по «Городку» – «Коломне» 1815 г. (куда Пушкин в 1833 г. поселяет и героя «Медного всадника»: «Наш герой живет в Коломне…»).

Мечта! В прелестной сени

Мне милую яви

Мой свет, мой добрый гений

Предмет моей любви

И блеск очей небесный

Лиющих огнь в сердца

И граций стан прелестный

И снег ее лица…

(«Городок» 1815 г.)

Дальнейшие портретные данные «Параши» в «Домике в Коломне»:

Коса змеей на гребне роговом

Из-за ушей змеею кудри русы,

Косыночка крест-накрест иль узлом

наряд простой… Но пред ее окном

Все ж ездили гвардейцы черноусы

И девушка прельщать умела их

И без нарядов дорогих. —

отсылают к простоте наряда Елизаветы Алексеевны, так поразившего художника-скульптора Ф. П. Толстого в 1817 г. в Царском Селе: «…На ней было платье простой бумажной материи, на плечах косынка, заколотая обыкновенной булавкою…»

Другой вариант:

И девушка без блонд и жемчугов

Прельщала взоры ловких сорванцов, —

думается, говорил о сорванцах-лицеистах, срывающих через забор императорские яблоки, по воспоминаниям И. Пущина. Пушкин вспоминает в терцинах 1830 г. о начале жизни в Лицее: «И часто я украдкой убегал в соседний мрак чужого сада…», – то есть речь идет о соседнем – императорском саде.

Что именно эта «Параша», живущая по соседству (!), была мечтой поэта Пушкина, удостоверяют и варианты стихов «Езерского» (5, 413):

Свои стихи печатал он в Соревнователе…

Влюблен он был смертельно в Коломне, по-соседству,

В Лауру-Немочку… Она

Жила в домишке по наследству

Доставшемся недавно ей

От дяди Франци… Дядя сей…

Но от мещанской родословной

Я вас избавлю – и займусь

Моею повестью любовной

Покамест вновь не занесусь…

(5, 413)

Здесь Пушкин действительно «занесся»: так как тетка Елизаветы Алексеевны – сестра матери – Вельгельмина (Наталья Алексеевна умерла в 1776 г.) была первой женой Павла I, то «дядей Францем» и его «мещанской родословной» Пушкин называет Павла I и родословную Романовых (!) и, следовательно, «ветхим домишком» – Нееловский дворец в Царском Селе (как, собственно, «ветхи» были и Павловский дворец и Зимний дворец Растрелли).

Обратимся к известным рисункам в автографах «Домика в Коломне» и «Езерском».

Говоря об автопортрете Пушкина и профиле Тассо, исследователи обходят молчанием третий профиль, расположенный над головой Пушкина – портрет женщины с девичьей косой, но с чертами лица, данными как и автопортрет – в пожилом возрасте. Таким образом, рисунок в рукописи «Домика в Коломне» является как бы иллюстрацией мыслей Евгения о жизненном пути с Парашей – героиней «Медного всадника»!

И так до гроба

Рука с рукой пойдем мы оба

И внуки нас похоронят…

Так он мечтал…

Но какие же общие черты видел Пушкин между собой и автором «Освобожденного Иерусалима» (не говоря о заключении Тасса в сумасшедший дом из-за несчастной любви к графине д’Эсте)?

Как известно, Тассо, «желая создать образ совершенного рыцаря – Танкреда, нашел его в собственном сердце». «Жизнь Тассо», – продолжает Де Санктис, – «была поэзией мученика реальной действительности, несбыточной мечты о жизни для любви, религии, науки, и все его существованье – долгое мученичество, увенчанное преждевременной смертью».

«Основная идея «Освобожденного Иерусалима» заключалась в неизбежности победы добродетели, разума над страстями», – пишет теоретик итальянской литературы.

Ср.:

В нас ум владеет плотью дикой

А покорен Корану ум

А потому пророк великой

Храни, как око, свой Арзрум.

Ср. признанья российского «поэта действительности»:

Веселье жизни разлюбя

Счастливых дней не знав от века.

(«Вы нас уверили, поэты», 1822)

«О скоро ли я перенесу свои пенаты в деревню…труды поэтические… любовь… религия… еtс… смерть». («Пора, мой друг, пора «, 1833)

Отмечая, что «октава в поэзии Пушкина всегда ассоциировалась прежде всего с именем Тассо», исследователи опускают то немаловажное обстоятельство, что с именем Тассо связаны такие историко-биографические произведения, как стихотворения 1828 г. «Кто знает край…», где Италия является любимым краем «Рогнеды – Людмилы – Эльвины» и стихотворение 1828–1830 гг. «Когда порой воспоминанье…» – то есть с тем «печальным островом» истории – Петропавловской крепостью, куда стремится привычной мечтой Пушкин и где он похоронит весной, на другой год после «бунта волн», свою «Парашу».

Не отмечалась в литературе и та деталь, что в «Гондольере» былые «сладкие» октавы Тасса, рифмовавшиеся в 1823 г. – с «ночными забавами» в 1-й песне «Евгения Онегина»: «Но слаще средь ночных забав Напев Торкватовых октав», – в 1827 г. обернулись трагической исповедью одинокого, непонимаемого поэта:

…Поет и веселит свой путь над бездной волн

На море жизненном, где бури так жестоко

Преследуют во тьме мой парус одинокий

Как он, над бездною, без эха я ною

И тайные стихи обдумывать люблю, —

тем самым перекликаясь с горечью автобиографических строк «Езерского»:

Исполнен мыслями златыми

Непонимаемый никем

Перед распутьями земными

Проходишь ты уныл и нем

Глупец кричит: Сюда! Сюда!

Дорога здесь! Но ты не слышишь

Идешь куда тебя влекут

Мечты златые…

И здесь мы видим изображение секиры – знака, отсылающего к «Ответу на вызов написать стихи в честь Ея и. в. Елизаветы Алексеевны», что заставляет пристальнее вглядеться в поясной портрет «Невесты» на полях «Езерского» и профиль пожилой «Параши»: перед нами знакомые черты Елизаветы Алексеевны в разные периоды жизни, запечатленные художниками Ф. Толстым, Виже Лебрен, Беншоном.

Привожу портретные данные Елизаветы Алексеевны по воспоминаниям современников. «Звук ее голоса, необычайно мелодичный, мог очаровать самого равнодушного человека… Врожденная грация и чисто воздушная походка делала ее подобно нимфе…», «Она обладала чрезвычайно мягким, приятным голосом, который вкрадывался в душу. Екатерина называла ее сиреной», – пишет граф Ростопчин, «…Те, кто имели счастье находиться вблизи Елизаветы, могли оценить ее широту ума. Из всех источников разума она черпала то богатство идей, ту зрелость размышления, которые делали ее беседу особо замечательной… С ее появлением в России ничто не могло сравниться с ее сокрушительной красотой…».

Художница Виже-Лебрен, видевшая императрицу первый раз в 1795 году, оставила нам следующее описание ее наружности: «Ей было, самое большее, 16 лет, черты ее лица были тонки и правильны и овал совершенен, ее прекрасный цвет лица не был оживлен, но отличался бледностью, гармонировавшей вполне с выражением ее лица, кротость которого была совершенен ангельская. Ее белокурые волосы развивались на шее и лбу. Она была одета в белую тунику, небрежно опоясанную вокруг тонкой и гибкой как у нимфы талии, кушаком. Такою выделялась она на фоне своей комнаты (…) и казалась столь прекрасной, что я воскликнула: «Это Психея!»».

Вернемся к финалу «Медного всадника»:

…Остров малый

На взморье виден. Иногда

Причалит с неводом туда

Рыбак на ловлю запоздалый

И поздний ужин свой варит

Или мечтатель посетит

Печальный остров…

(5, 435)

…наводненье

Туда, играя занесло

Домишко ветхий…

Рыболовы нашли его весною…

Был он черен, как голый куст…

У порога нашли безумца моего

И тут же хладный труп его