Пушкин и императрица. Тайная любовь — страница 4 из 35

Элиза! Прийми дар искренней любви

Твой ум, Твоя душа питаются прекрасным

Ты Ангел горестных, мать сирым и несчастным

Живешь для счастия других… Итак живи!

[…] Не каждый ль день и час Ты дружеству милее,

Достойнее святой Божественной любви… —

«Императрице Елизавете Алексеевне в день Ея рождения 13 генваря 1820 года при вручении Ей подарка».

Как видим, начиная с Державинских метафор портрета Елизаветы Алексеевны, включая оду Державина 1804 года: «Тихий нрав и, как приятный Луч, Елизаветин взор» – мадригалы «Братьев-рифмачей» единогласно воспевали «небесные черты» «милой Элизы».

Что же касается сравнения «Елизаветина взора» с «лучом», то в стихах 1826 года «Ответ X + У», то есть Василию и Федору Туманским, прославлявшим «восточные» черты М. Раевской-Волконской: «Она черкешенка собою Горит агат в ее глазах И кудри черною волною…» – Пушкин отвечает следующим портретом своей Музы:

Нет, не черкешенка Она.

В долины Грузии от века

Такая дева не сошла

С высот угрюмого Казбека.

Нет, не агат в глазах у ней

Но все сокровища Востока

Не стоят сладостных лучей

(другой вариант: Не затемнят!)

Ее полуденного ОКА! —

выделено с прописной буквы Пушкиным и поставлен знак восклицательный, купированный во всех печатных изданиях советской пушкинистикой.

Последние четыре стиха не только отрицают «агат» глаз Музы Пушкина, но прямо иллюстрируют мастерство Д. Евреинова, сумевшего передать в известном «Оке» Елизаветы Алексеевны на табакерке – даре Елизаветы Алексеевны своему секретарю Н. М. Лонгинову, знакомому Пушкина, – лучистое небо полдня. «Полуденное» еще и потому, что Елизавете Алексеевне в 1808 году, дате миниатюры, было 29 лет, то есть столько, сколько Пушкину в известных стихах «Онегина»: «Ужель мне скоро тридцать лет? Так, полдень мой настал…».

Я остановилась так подробно на аллегориях и эпитетах вышеназванных элегий и потому, что мотив «сладостной весны» исчезает из поэтического словаря Пушкина (ср. «Весной я болен…»). Более того, в элегии 1827 г. автографа Майкова, вошедшей в начало VII главы «Онегина», «пора цветов, пора любви…» – вызывает у поэта «тяжкое», «Тяжелое умиление»: «Как тяжко мне твое явленье, весна, весна, пора любви…».

Отчего произошло это качественное изменение?

Как известно, VII глава «Онегина» начата весной 1827 г. и закончена 4 ноября 1828 г. в Малинниках, крупной прописью Пушкина «ТОШНО ТАК», то есть в то время, когда писались песни «Полтавы» и «Посвящение». Рассмотрим первые строфы VII песни «Онегина» (ЛБ, 71, л. 2, 2 об.), первая строфа начинается с описания бурного воскресения природы:

Гонимы вешними лучами

С окрестных гор уже снега…

И завершается первой песней соловья:

…и соловей Уж пел в безмолвии ночей.

Вторая строфа резко противопоставлена поэтике первой:

Как грустно мне твое явленье,

Весна, весна! пора любви!

Какое томное волненье

В моей душе, в моей крови!..

Пушкин не продолжает далее. Его перо на свободной нижней части листа рисует странный «памятник»: на постаменте, абрис которого напоминает удлиненную секиру, – урна в форме «непреклонной лиры». На лире встрепенулась, глядя направо, голубка. Подобное изображение голубки мы видим на щите кроваво-красного полупетуха-полумедведя герба дома Романовых, несомненно знакомого Пушкину.

Возвратимся к весне 1827 г., к дубравам Михайловского:

С каким тяжелым умиленьем

Я наслаждаюсь дуновеньем

В лицо мне веющей весны

На лоне сельской тишины!

Или мне чуждо наслажденье,

И все, что радует, живит,

Все, что ликует и блестит,

Наводит скуку и томленье

На душу мертвую певца…

(6, 413–414)

Приведенные стихи написаны поверх рисунка крайне возбужденного коня с пустующим седлом, под копытами которого – ускользающая лента змеи. (ЛБ,74, л. 2.).

Эту же, «отредактированную» Пушкиным аллегорию памятника Петру I Фальконе – коня без всадника (то есть седло пустует, на престоле нет самодержца), отсылающую к 14 декабря, и «ожившую» змею мы встретим на полях рукописи «Тазита», ранее текста: «…в долине той изменой хладной убит наездник молодой…», в рукописи «Кавказского пленника»: «Помчался конь на крыльях огненной отваги…» (1821 г.), эту же змею Фальконе готовится разрубить «саблей Паскевича» Янычар – Амин-Оглу, то есть Пушкин – на полях стихотворения 1829 г. «Стамбул гяуры нынче славят, а завтра кованой пятой, как змия спящего, раздавят…». И та же лента змеи Фальконе готовится ужалить в ногу «Медного всадника» на плане глав «Онегина» (!). «Рукой Пушкина», с. 248, вкладка.)

Какие исторические ассоциации скрывают рисунки и какая важная сквозная тема заключена в графических примечаниях поэта, покажут дальнейшие главы исследования. А сейчас вернемся к поиску Пушкиным причины своего «тяжелого умиления».

Или, не радуясь возврату

Погибших осенью листов,

Мы помним горькую утрату

Внимая новый шум лесов…

(6, 415)

О какой «горькой утрате» помнит поэт, «внимая новый шум лесов»? VII глава Онегина начата весной 1827 г. Значит, событие произошло весной 1826 г.

«…И соловей уж пел в безмолвии ночей…» Свою первую песнь соловей поет в первых числах мая… И это была не только личная утрата Пушкина, ибо поэт говорит: «мы».

Читаем автограф:

Быть может, в мысли нам приходит

Средь поэтического сна

Иная, старая весна,

И душу в трепет нам приводит

Мечтой о рощах, о луне…

И здесь, вспоминая лицейские рощи, «ручьи», «друзей» «пиры» – возникает волнующий поиск соименности, слов-синонимов, прорыв воспоминаний: «О Деве. О Той. О Первой. О Милой. О Незабвенной. О первой страсти. О Муке. О Деве Милой…» – которые завершаются венцом воспоминаний о Деве – ее сублимацией: «О вечно милой нам Жене». Что это означает?

Подобно известной молитве – «Богородице, Дево, радуйся, благословенно ты в Женах» – Пушкин величает «Девой и Женой» – «Государыню в Царском Селе» автобиографических Записок! Ср. образ Жены, которая смотрела за «школой» в терцинах в Болдинской осени:

В начале жизни школу помню я…

Росли не ровно мы – за нами строго

Жена смотрела…

Ясно, живо, речи, взоры той Жены

Во мне глубоко запечатлены

Приятным, сладким голосом бывало

Читает иль беседует Она,

Но я вникал в ее беседы мало

Меня смущала строгая краса Ее чела, —

с признанием стихотворения 1826 года – года утраты Девы и Жены Лицея, – обращенным к «Богородице» – матери своей божественной любви:

Ты богоматерь, нет сомненья…

…Есть бог другой, земного круга,

Им мучусь, им утешен я.

Он весь в тебя. Ты мать Амура,

Ты богородица моя!

Итак, «сумма идей» открывает нам, что речь идет о кончине «порфироносной вдовы» Елизаветы Алексеевны в Белёве 4 мая 1826 г., сердце которой было захоронено в стеле памятника во дворе дома братьев Дорофеевых…

Сравним «Онегина» (I гл.):

…Вздыхать о сумрачной России

Где я страдал, где я любил.

Где сердце я похоронил.

И стихи «Пророка»:

И он мне грудь рассек мечом,

И сердце трепетное вынул,

И угль, пылающий огнем,

Во грудь отверстую водвинул…

По свидетельству М. Погодина, «Пророк» Пушкин написал, ехавши в Москву в 1826 году (то есть по дороге в Чудов монастырь Кремлевского дворца – на аудиенцию с Николаем I в сентябре). По сложившейся традиции, стихотворение относят к событиям 14 декабря. Но начальные стихи в рукописи: «Великой скорбию томим, В пустыне мрачной я влачился…» (как и структура «Пророка» в целом), таили скорбь и о судьбе «порфироносной вдовы» Александра I, влачившейся по городам и весям России в тщетной надежде найти убежище: «‘…Где убежище?» – в отчаянии пишет Елизавета Алексеевна матери в конце 1825 г. (Н. Шильдер, «Император Александр I», т. 3, 316.) Ср.: «Однажды, странствуя в долине дикой, Незапно был объят я скорбию великой[14]», – вновь возникает формула скорби в стихотворении 1835 г. – «…И мы погибнем все, коль не успеем вскоре Обресть убежище, а где? О горе, горе…» – в отчаянии мечется «Странник»» – Пушкин подобно Елизавете Алексеевне!

Метафора женского рода, которую Пушкин счел необходимой сложить к «вещим зеницам» Пророка: «Как у испуганной орлицы», – очевидно, несла некую историческую реляцию, важную не только для Пушкина.

Граф М. Риччи, поэт-переводчик, друг 3. Волконской, пишет в 1828 г. Пушкину:

«…В итальянском языке нет слова, указывающего на пол орла, что заставило меня для передачи созданного Вами образа поставить орла в положение, указывающее на его пол и делающее возможным его испуг, который не присущ смелому и гордому[15] характеру этой благородной птицы». – «Как у орла, вспугнутого в его гнезде», – переводит Риччи. (14, 387.) Итак, граф раскрывает истинное содержание метафоры: как у испуганный орлицы, высиживающей в гнезде орленка!

Ср.: «И царица над ребенком, как орлица над орленком…» («Сказка о царе Салтане»). Не связана ли внезапная кончина Е. А. с гибелью «орленка»?..

«Нельзя молиться за царя Ирода – богородица не велит», – отвечает Юродивый царю Борису. В 1826-27 гг. первые слушатели трагедии знали, что под колпаком «Николки» «торчали уши» поэта Пушкина. Не были ли они «наполнены шумом и звоном» слухов о «тайне гроба» Елизаветы Алексеевны?. 4-го мая грохочут первые весенние грозы. – «И внял я неба содроганье, и горних ангелов полет… И дальней лозы прозябанье…» – как морские волны накатываются метафоры последних дней жизни и смерти Елизаветы Алексеевны…