Б. П.: О Базарове, натурально, поговорим, но попозже. А сейчас вот что сказать нужно. Просвещенные люди давно уже догадались, что прославленные своей общественной актуальностью романы Тургенева – не главное у него. Причем догадались не позднее, как веховец Гершензон, а еще при жизни Тургенева. Об этом писал, например, Дружинин, человек тургеневской генерации и плеяды, идеалист сороковых годов. Послушаем Дружинина:
…какому из наших писателей сыпалось роз более, чем г. Тургеневу? Не один из даровитых повествователей наших бывал захваливаем до изнеможения, но кого из них захваливали более усердно и более бесцельно, если не г. Тургенева? Всякому из прежде действовавших и ныне трудящихся поэтов наша критика, между многими заблуждениями, высказывала что-нибудь дельное, что-нибудь применимое – но ни дельного, ни применимого не дождался от нее г. Тургенев. Похвалы, им возбужденные и пополнявшие собою сотни страниц, составляют сами по себе один неслыханный промах. Правда в них только одна, а именно, что г. Тургенев есть писатель высокого дарования, – других истин не ищите в отзывах нашей критики о Тургеневе. Чуть начинается речь о сущности дарования, всеми признанного и всеми любимого, ошибка садится на ошибку, ложный суд идет за ложным судом. В писателе с незлобной и детской душою ценителя видят сурового карателя общественных заблуждений. В поэтическом наблюдателе зрится им социальный мудрец, простирающий свои объятия к человечеству. Они видят художника-реалиста в пленительнейшем идеалисте и мечтателе, какой когда-либо являлся между нами. Они приветствуют творца объективных созданий в существе, исполненном лиризма и порывистой, неровной субъективности в творчестве. Им грезится продолжатель Гоголя в человеке, воспитанном на пушкинской поэзии, и слишком поэтическом для того, чтобы серьезно взяться за роль чьего-либо продолжателя. Одним словом, каждое слово, когда-либо у нас писанное о Тургеневе, кажется нам пустым словом. На основании неправильных отзывов, часто выражаемых красноречиво, даже восторженно, значительная часть читателей, составляющая понятия по вычитанным ею критикам, стала к г. Тургеневу в фальшивое положение. От него ждали того, чего он не мог дать, у него не наслаждались тем, что могло и должно было доставлять истинное наслаждение. Мальчики, еще не отделавшиеся от жорж-сандизма, стали глядеть на Тургенева как на представителя какой-то утопической мудрости, сейчас собирающегося сказать новое слово, имеющее оживить всю сферу дидактиков-мыслителей. Люди, любившие народный быт, глубоко его изучившие или знавшие его по опыту, требовали от нашего писателя безукоризненно верных картин простонародной жизни. Дилетанты литературы со всяким годом ждали от него какого-нибудь строгого повествования, которое по своей правильности, объективности лиц и гениальной соразмерности подробностей сейчас поступит в число перлов русской словесности.
Это едва ли не первое указание на существование известного тургеневского мифа: Тургенев, мол, актуальный писатель, живущий злобой дня. Но интересно, что Дружинин пишет не только об ошибках критиков, видящих в Тургеневе, как он прикровенно говорит, дидактика-мыслителя (то есть пропагандиста всяческой левизны, «жорж-сандизма», иногда говорит Дружинин, что означало тогда попросту социализм), но отмечает также, что Тургенев со своей стороны охотно им подыгрывает. Тургеневу льстило, что «передовая молодежь» считает его своим – и уж как расстраивался, когда она, эта молодежь, осудила его за «Отцов и детей». Еще раз Дружинин:
Со своей стороны и г. Тургенев был чересчур послушен, чересчур нежен и ласков со своими критиками. Он был не прочь иногда угодить их незаконным требованиям, поддакнуть их рутине, пококетничать с этими строгими сынами Аристарха. По натуре своей, принадлежа к числу людей, наиболее восприимчивых, многосторонних и любящих, он был слишком наклонен к ласковому повиновению ласковой критики.
Аристарх значит суровый, но справедливый критик, в отличие от Зоила, критика недобросовестного, подчас клеветника. Зоилом Тургенева был Антонович.
Теперь посмотрим, что писал М. О. Гершензон много лет спустя в работе своей «Мечта и мысль Тургенева»:
По существу чуждый всяким гражданским мотивам, чистый художник, он на всю жизнь усвоил себе сознание обязанности вкладывать в свои произведения общеполезную мысль. В действительности он всю жизнь будет любить одно: женщину; расцвет женской души навсегда останется главным предметом его интереса, <…> но со временем «идея» получит большую власть над ним; в угоду ей он каждый раз будет делать вид, что картина женской любви нужна ему только как материал для некоторой идейной демонстрации, и потому он будет рисовать эту картину с видом объективности, которой фактически в ней вовсе нет.
«Объективным» часто называлось тогда реалистическое повествование, лишенное каких-либо признаков эстетической идеализации. Вот Гончаров чуть ли не единогласно почитался таким объективным писателем, что тоже неверно, потому что в своем Обломове он построил чистой воды миф.
Но посмотрим теперь, как Тургенев рисует картины женской любви, расцвет женской души, о которых говорит Гершензон. Нынешний читатель не может не видеть, что в пресловутых женских образах, в этих провербиальных тургеневских девушках автор проецирует на поле повествования себя, свои, как мы теперь говорим, комплексы. Это сам Тургенев – единственная подлинная и неоспоримая тургеневская девушка.
И. Т.: Та-ак, мы что же – вступаем во владения дедушки Зигмунда?
Б. П.: Да нет, можно без Фрейда обойтись в случае Тургенева. Ну если не без Фрейда, то все-таки сексуальных девиаций в нем при всем желании не обнаружить. Нам известны, например, две крестьянские девушки, пользовавшиеся его вниманием, от одной из них он имел девочку, которую удочерил и увез во Францию, и за француза замуж выдал. А вторую крепостную девушку прозвали Фетиской, это я из книги Бориса Зайцева о Тургеневе вычитал.
В каком смысле Тургенев – сам девушка, да причем как бы и крепостная? Речь следует вести о слабости характера у Тургенева, и тут слово «женственность» просто-напросто метафора этой слабости. Мы уже говорили об одной из основных тем в тургеневской прозе – о мужчине, попадающем в подчинение к женщине, он становится ее как бы сексуальным рабом. Мазохизм некий близок Тургеневу – русская, очень русская у него черта. Он как бы культивирует вот эту слабость и даже вне отношения его персонажей к женщинам. Вот как в раннем рассказе «Гамлет Щигровского уезда». Там никакого романического элемента нет, просто взят слабый, бесхарактерный человек, который хоть и учился в Германии, и Гегеля читал, но делается у соседей – помещиков-степняков чем-то вроде шута. И, между прочим, в этом рассказе есть очень язвительное описание одного явления тогдашнего, сороковых годов, культурного быта – кружков учащейся молодежи, всех этих энтузиастов немецкой философии, ищущих правды идеалистов. Герой рассказа говорит об этих кружках как о болезненном явлении, как о чем-то истерически взвинченном.
И. Т.: А как же роман «Рудин»? В нем описан кружок Покорского, описан с большой симпатией – как некая школа для молодых ищущих натур, а в самом Покорском, как считается, описан Николай Станкевич – явление светлое.
Б. П.: Как бы ни было в «Рудине» и в воспоминаниях самого Тургенева о Станкевиче, но об этой кружковщине как явлении Тургенев счел высказаться резко негативно. И можно понять, что он конкретно имеет в виду: конечно, так называемую премухинскую идиллию. Премухино – это имение семейства Бакуниных, в котором собиралась московская культурная молодежь: Мишель, молодой хозяин, тот же Станкевич, Белинский, сам Тургенев и многочисленные сестры Бакунины, с которыми все эти молодые люди завязывали некие платонические романы. Имела место некая неадекватная экзальтация, читать об этой премухинской идиллии неприятно. Все эти влюбленности были чисто ментальными, какой-то нездоровой симуляцией. Читаешь и думаешь: как было бы славно, если б эти молодые люди вместо рассуждений о Гегеле и Фихте предались свальному греху в премухинских куртинах!
Отклик этого жизненного сюжета есть еще в одном тургеневском рассказе «Переписка». Там умирающий от чахотки молодой человек (реминисценция Станкевича) вступает в эпистолярную связь вот с такой умной и философически настроенной девушкой, но в конце концов убеждается, что любит он вульгарную испанскую танцовщицу.
И. Т.: Уж не Полина ли Виардо тут имеется в виду?
Б. П.: Конечно. Причем ведь у Тургенева тоже был такой искусственный роман с одной из бакунинских сестер, с Татьяной, кажется, я их путаю: какая тургеневская, какая Белинского и какая Станкевича. Ну а в Полину Виардо он действительно влюбился на всю жизнь. Правда, она не танцовщица, а певица, да и слово «грубая» к ней как-то не подходит, все-таки выдающаяся женщина, мировая звезда. Тут дело уже не в характере ее, а просто в масштабе – личностном, как теперь говорят. Она, безусловно, была в этом смысле сильнее Тургенева. Он при ней всю жизнь состоял в пажах безропотных.
И. Т.: Помните эпиграмму Вяземского:
Талант он свой зарыл в «Дворянское гнездо».
С тех пор бездарности на нем оттенок жалкий,
И падший сей талант томится приживалкой
У спавшей с голоса певицы Виардо.
Б. П.: Очень злая эпиграмма, и по содержанию, и даже на инструментально-стиховом уровне – какие тут намекающие аллитерации: «гнездо», «бездарность» наряду с «падшим» и «спавшей». Виртуозно построенный текст. Вяземский был разозлен словами Тургенева, назвавшего его стихи псевдорусскими.
Можно еще вспомнить слова Павла Анненкова – уж на что был верный клеврет Тургенева, в рот ему смотрел, но сказал о нем: он был робкий Дон Жуан.
И. Т.: Так можно этот много десятилетий длившийся роман считать все же платоническим?