Вот это и есть душевный конфликт Тургенева: он, как героини «Затишья» и «Фауста», тоже ведь боится искусства, но не может преодолеть его в себе, не может отказаться от него, он сам поэт, художник. Но он не столько владеет искусством, сколько пассивно ему подчиняется, он женственен в искусстве – он, как поэтесса княжна Шаховская, целует некий хлыст, а не владеет хлыстом. Отсюда и эта так заметная вялость Тургенева-художника, некоторая расслабленность, его искусство – в пассивном залоге. И Базаров появляется как попытка преодолеть в себе эту вялость и пассивность. В «Отцах и детях» Тургенев стоит перед выбором: быть отцом с хлыстом, сильным, как Базаров, или остаться в женственной пассивности «поэтически поэтизирующего поэта» (набоковское словцо). И он выбирает искусство – и умерщвляет Базарова: некий припозднившийся Эдипов противоотцовский бунт. И в этом именно бунте Тургенев достигает максимальной своей художественной силы. Тургенев, так сказать, овладел отцовским хлыстом, отказавшись от отца, от его подавляющего влияния, убив отца. Хлыст лучше, чем стишки княжны Шаховской.
И. Т.: Ницше вспоминается: ты идешь к женщине? – не забудь плетку!
Б. П.: А Бертран Рассел договаривает: девять женщин из десяти вырвали бы эту плетку из рук Ницше. Так и Тургенев ее не удержал – увидев, как им возмущаются демократические недоумки, эстетические недомерки. Не сумел остаться в энергетике Эдипова бунта. А скорее всего, просто исчерпал эту энергетику в «Отцах и детях», пар из него вышел. Ну и пошли дальше всякие «Призраки» и «Песни торжествующей любви», пресловутое «Довольно!», которое спародировал Достоевский в «Бесах» под названием «Мерси». А ведь это Тургенев должен был бы написать «Бесы». И уже начинал в «Дыме». А продолжил все-таки Достоевский.
Ведь лягушка Базарова – сказочная, волшебная, она становится царевной – в истинном, великом искусстве. Таков Лев Толстой, сумевший инкорпорировать бунт против эстетики, тот же нигилизм в великое искусство. Исследователи, кстати сказать, отмечали, что в Базарове можно, приглядевшись, увидеть Льва Толстого.
Тургенев – соглашатель, кадет в искусстве. Приятный автор, так и не сумевший выйти в гении. Сартр: гений – это не дар, а путь, избираемый в отчаянных обстоятельствах. Тургенев – Одинцова, привлеченная Базаровым и убежавшая от него, испугавшаяся.
Тютчев и Некрасов
И. Т.: Мы с Борисом Михайловичем Парамоновым рассуждаем о книгах и авторах. Мой собеседник предложил взять в этот раз литературную пару: Тютчев и Некрасов. Признаться, гораздо привычнее было бы впрячь в одну телегу Некрасова и Фета: их традиционно противопоставляли, гражданская поэзия и чистая лирика, тяжелая крестьянская доля и шепот – робкое дыханье – трели соловья. Некрасова выдвигали и прославляли именно в пику Фету, это была показательная, извините за выражение, дихотомическая пара.
Б. П.: Ну, во-первых, Тютчев отнюдь не «чистая лирика» в уничижительном понимании поклонников гражданственной поэзии. Тютчев, может быть, не менее чужд гражданственно озабоченным читателям, чем Фет, но кто же будет отрицать, что его поэзия полна очень серьезного интеллектуального содержания, у него эти самые соловьи не водятся.
И. Т.: Ну, если не соловьи, то пейзажи, во всяком случае, присутствуют, пейзажная лирика, что называется, на романсы пошедшая: «Еще в полях белеет снег…» хотя бы. Или хрестоматийное «Люблю грозу в начале мая…». А его шедевр «Есть в светлости осенних вечеров…»? В академическом издании Тютчева есть список романсов на его слова. Я сейчас листал: двадцать с лишним страниц мелкого шрифта.
Б. П.: Пейзажи у него редки, обычно природная картина выступает некоей метафорой глубоко философического содержания. Тютчев – поэт-мыслитель, нравится нам или не нравится его мысль. Тютчев – поэт-тяжеловес, его не страшно выпустить на ринг против соперника любой весовой категории. А Фету, согласен, на ринге делать нечего, хотя «по жизни», как сейчас говорят, он был человек вполне серьезный и даже хозяйственный. Я бы сказал, не менее хозяйственный, чем Некрасов, которого злопыхатели сравнивали с Чичиковым, утверждая, что своего миллиона он не упустит.
И. Т.: Надеюсь, Борис Михайлович, мы об этом Некрасове – расторопном журнальном издателе и вообще деловом человеке – сегодня поговорим. Он ведь был не менее интересен за пределами своей поэзии, явил собой некий новый русский тип.
Б. П.: Да, непременно. Но сейчас компаративистика Некрасов – Тютчев. Тут еще одна немаловажная деталь: это ведь именно Некрасов запустил Тютчева на видимую орбиту русской поэзии, напечатав в 1850 году в своем «Современнике» статью «Второстепенные русские поэты», подчеркнув при этом, что второстепенными он их называет по их безвестности, отнюдь не по достоинству. И к этой статье он приложил ту подборку тютчевских стихов, которые в своем еще «Современнике» опубликовал Пушкин в 1836 году. Но тогда, как мы знаем, эти стихи не обратили на себя внимания, а некрасовская статья пятнадцать лет спустя свою роль сыграла. Сам же Тютчев, этой статьей сдвинутый с места, преодолел свой публикаторский блок и в 1854 году выпустил-таки книгу стихов.
Ну и наконец, еще одно соображение, заставившее меня выставить именно эту пару – Некрасов и Тютчев. Это известная статья Мережковского «Две тайны русской поэзии», 1915, кажется, года. Статья важная именно в плане принципиального сопоставления и противопоставления Некрасова и Тютчева.
Поговорим об этой статье. Мережковский, как всегда, усматривает в этом сопоставлении излюбленную свою дихотомию: земное и небесное, действие и созерцание, вера и безверие. И опять-таки заговаривает о бессознательной религиозности русской интеллигенции и русского освободительного движения, вполне понятно причисляя Некрасова к идейным вдохновителям оного. А Тютчев у него оказывается, страшно сказать, атеистом: глубоким, философичным, даже метафизическим, но атеистом. Ну, или так скажем: Тютчев если и не атеист, то, во всяком случае, не христианин, а язычник на античный лад. И, как всегда, Мережковский видит русскую культурную задачу в том, чтобы объединить два этих потока, эксплицировать эту бессознательную религиозность, ввести ее в план сознания. Дадим Мережковского текстуально:
Некрасов весь в бессознательном действии; Тютчев – в созерцании бездейственном. У Некрасова религиозное народничество революционное, во имя России будущей; у Тютчева – консервативное, во имя России прошлой <…>.
О самом Некрасове можно бы сказать то же, что он сказал о Чернышевском:
Его послал бог Гнева и Печали
Рабам земли напомнить о Христе.
О Христе – о свободе. А Тютчеву и Христос напоминает о рабстве:
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя.
То есть, по Мережковскому, подчеркнем, русская либеральная и даже революционная интеллигенция религиозна, несет в себе дух Христов, хотя на словах исповедует всяческий нигилизм. Но настоящий нигилист у Мережковского – Тютчев, по сравнению с которым интеллигентские святцы с Боклем, Бюхнером и Молешоттом предстают поистине детским лепетом. Мережковский далее:
Есть два рода людей. Одни верят или знают (тут знание и вера одно и то же), что, несмотря на всю неправду и зло мира, он все-таки в корне добр: «Все добро зело». А из веры в добро – и воля к добру:
Сейте разумное, доброе, вечное!
Это – христиане, не в историческом временном, а в метафизическом, вечном смысле, хотя бы они во Христа не верили.
Другие верят или знают, что мир в корне зол: «Всё зло зело», всё к худу. Сколько ни сей доброе, вырастет злое. Это – не христиане, опять-таки в смысле вечном, хотя бы они во Христа и верили.
К первому роду людей принадлежит Некрасов, ко второму – Тютчев. Некрасов извне атеист, внутри верующий; Тютчев извне верующий, внутри атеист.
Но как ни противоположны они, а в какой-то одной точке, именно здесь, в вере сходятся. Если бы Некрасов хотел, а Тютчев мог верить, это была бы одна вера.
И еще один мотив выделим в трактовке Тютчева Мережковским: он находит у него некий культ вечной женственности, матери-земли, если угодно, то есть обожествление плоти мира – любимейшая тема Мережковского. И тут новая параллель с Некрасовым, якобы уловившим это у Тютчева:
Да, Некрасов понял тайну Тютчева: вечную влюбленность, Вечную Женственность <…>:
Нет, моего к тебе пристрастья
Я скрыть не в силах, мать-земля! – говорит Тютчев, и мог бы сказать и Некрасов.
Ты, ты, мое земное Провиденье! – кому и кем это сказано, возлюбленной – Тютчевым или матери – Некрасовым? Земле-Возлюбленной или Земле-Матери?
Оба верят в землю, оба любят землю. Но земля Некрасова – родная, дневная, здешняя:
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа, —
та самая, которую так хотел и не мог полюбить Тютчев. А земля Тютчева – чужая, ночная, нездешняя:
Край иной – родимый край.
Некрасов любит землю, как тело матери, Тютчев – как тело возлюбленной. Вечная Матерь – Вечная Возлюбленная. Одна – Земная, другая – Небесная. Сейчас их две, но будет одна: Небесная будет Земной.
Кто это? Что это? Оба не поняли.
Если бы Некрасов понял, что свобода есть Бог; если бы Тютчев понял, что любовь есть Бог, то соединились бы две тайны русской поэзии.
Оба не поняли. Отцы не поняли, дети не понимают, – может быть, внуки поймут?
Ну, вот мы с вами, Иван Никитич, те самые внуки, даже правнуки, скорее, – давайте понимать.
Я бы так сказал: все эти антитезы Мережковского говорят больше о нем и его любимых мыслях, чем о Некрасове и Тютчеве. На любую тему он стремится наложить свои излюбленные схемы, кругом у него Христос и антихрист, любовь земная и любовь небесная, дух и плоть. После Мережковского, о чем бы он ни писал, хочется на любую из взятых им тем пролить некий холодный душ. Вот давайте сейчас посмотрим, что говорили о Некрасове и Тютчеве трезвые ученые-литературоведы, наши излюбленные эксперты, формалисты Тынянов и Эйхенбаум. Начнем с Некрасова, то есть с Эйхенбаума, написавшего о нем работу в 1922 году. В Некрасове усматривали некий вызов формальному методу: мол, сла