Царство виртуального общественного порядка, каковое есть царство символов и знаков, неизбежно приходит к почти всеобщему отказу от насилия и разоружению индивидуумов, которое начинается с отказа от оружия зримого, мало-помалу завоевывая умы и сердца людей: мечи укорачиваются и исчезают, характеры выравниваются – так незаметно уходит в прошлое варварская эпоха, в которой господствовали: факт, сила, меч и НАСТОЯЩЕЕ.
На смену безрассудному, эмоциональному варварству приходят разумные предвидения и традиции – ожидания БУДУЩЕГО и воспоминания о ПРОШЛОМ – эти две воображаемые противоположные перспективы подчиняют себе и вытесняют НАСТОЯЩЕЕ.
Мир общества представляется нам теперь столь же естественным, как сама природа, хотя держится он исключительно неким чудом. Не является ли эта система и впрямь своего рода суммой магических заклинаний, которая зиждется на письменных знаках, на власти слов, на сдерживаемых обетах, на действенных образах, на соблюдаемых обыкновениях и условностях, т. е. на чистых ФИКЦИЯХ?
Этот мир человеческих отношений видится нам столь же устойчивым, закономерным и самодовлеющим, как мир физический, будучи всего лишь творением людей, он, как нечто восходящее к «незапамятным» временам, кажется нам, в силу привычки, не менее сложным и загадочным, нежели мир природы.
O смысле общепринятых ритуалов: снимая шляпу, принося клятву, совершая тысячи других странностей, большинство из нас знает о смысле и происхождении этих темных ритуалов столь же мало, как и о происхождении материи; к любому натуральному событию – рождению, смерти, акту любви – мы примешиваем массу вещей абстрактных и непонятных живущим, в результате механизм общества обрастает столькими мутными объяснениями, смутными воспоминаниями и обильными, но ненужными звеньями, что человек теряется в этой паутине. Жизнь всякого организованного народа соткана из бесчисленных нитей, большинство которых теряется во мраке истории, сливаясь лишь там воедино, они созданы силою древних обстоятельств, которые никогда уже не повторятся, и никто ныне не может проследить всех их извилистых путей и сцеплений.
Когда внешний порядок наконец упрочен, иными словами, когда реальность достаточно загримирована и наш внутренний зверь достаточно укрощен, общество считает возможным допустить и некоторые «свободы» – воли, мысли и слова – в атмосфере стабильности и порядка, мысль человеческая набирается смелости под сенью действующих гарантий права и благодаря забвению и помрачению реального смысла происходящего – воспрянувшие и всколыхнувшиеся недалекие умы вдруг перестают видеть смысл и логику в традициях общества, не видя там ничего, кроме бессмысленных запретов и нелепицы – забвение причин, условий и предпосылок порядка становится свершившимся фактом.
Это выветривание и забвение смысла происходит быстрее и полнее всего именно у тех лиц, кому этот порядок больше всего служил и покровительствовал.
Разум тем меньше связан глубинными требованиями порядка, чем точнее они исполнялись, дабы позволить себе о них не думать, он опьяняется своим относительным привольем, тешится блеском своей премудрости и своими чистыми спекулятивными комбинациями, он дерзает теоретизировать, без учета той бесконечно сложной системы, которая и наделила его столь огромной независимостью от сущего и столь полным равнодушием к первичным потребностям существования, за видимой стороной вещей он не различает их сути. Абстракции в эту пору неистовствуют, человек мнит себя неким вольно творящим духом – повсюду множатся провокационные вопросы, демагогические издевки, бездоказательные доктрины, в которых находят выражение и неограниченно используются возможности публичного слова, оторванного от опыта и ответственности, на каждом шагу блистает, свирепствует критика «устаревших» идеалов, которые собственно и предоставили интеллекту досуг и удобства для этой критики. Между тем инстинкты самосохранения и продолжения рода при этом иссякают и извращаются.
Именно так, при посредстве идей, в их нарастающем хаотическом революционном вихре проявляется вновь и возрождается фактическое состояние вещей – реальность, приносящая новый порядок. Этот возврат от слов к реальности иногда совершается на путях, коих нельзя было предусмотреть, и человек делается варваром нового типа, силою непредвиденных последствий своих самых основательных мыслей. Кое-кто в наши дни полагает, что завоевание мира наукой отбрасывает нас вспять – к своего рода варварству, которое, будучи организованным, деятельным и методичным, тем самым опаснее варварства древних эпох благодаря превосходству в точности, единообразии и бесконечному превосходству в могуществе, – де, мы возвращаемся к древней эре реальности и факта, но факта, проверенного серьезной наукой, а не личным опытом каждого. Но общества, напротив, покоятся не на фактах, а на «Вещах Смутных», во всяком случае до сих пор они покоились на понятиях и субстанциях достаточно непроницаемых, чтобы мятежная душа никогда не чувствовала себя вполне свободной от мистики и страшилась не только того, что видит явно, как говорил один мудрый афинский тиран: «Незримые боги выдуманы, дабы карать незримые преступления».
Если общество упразднит все неясное и неразумное, дабы вручить себя измеримому и доказуемому, сможет ли оно выжить? Вопрос этот жизненный – и он торопит с ответом: современная эпоха демонстрирует нам непрерывное возрастание определенности, но невозможно определить все нематериальное; и в каком-то смысле оно не поспевает за наукой, поэтому оно неизбежно будет казаться нам, по контрасту, все более тщетным и несущественным.
Порядок тяготит человека, а хаос заставляет его жаждать явления полиции или смерти – таковы два крайних, мучительных для человеческой натуры состояния: человек всегда ищет себе эпоху, приятную во всех отношениях, где он мог бы пользоваться как максимальной свободой от общества, так и его максимальной поддержкой.
И человек находит себе такой умозрительный, духовный рай, как правило, в начале конца предыдущей социальной системы, где на полпути от порядка к хаосу и царил этот неуловимый и восхитительный миг, где гармония прав и обязанностей приносила человеку все те блага, на какие была способна, где он только начинал злоупотреблять этими благами, наслаждаясь первыми слабостями павшей системы, где социальные институты еще казались монолитными, могущественными и внушающими уважение. Но, хотя казалось, что ничто в них еще не затронуто тленом, на самом деле в них уже не было почти ничего существенного, кроме красивой наружности. Их внутренние достоинства уже были растрачены, а их грядущее было незаметно исчерпано, их характер уже не был священным в душах большинства людей, а если и оставался где-то священным, то лишь поверхностно; хула и презрение подтачивали их изнутри и лишали всякой жизненной значимости – общественный организм мало-помалу терял будущность, но именно этот период декаданса – пора счастливого упоения и всеобщего пиршества.
Конец политического устройства почти всегда бывает ослепительным и сладострастным – знаменуется фейерверком, в котором расточаются все ценности, которые люди до той поры расточать не решались, раскрываются тайны государственные и личные, потаенные мысли, долго скрывавшиеся мечты – все содержимое разгоряченных и беззаботно отчаянных личностей выплескивается наружу и швыряется на потребу толпы – некое пламя, пока еще лишь феерическое, которое вскорости разгорится в пожар, возносится и пробегает по лику всего сущего. Оно причудливо озаряет вакханалию принципов и основ – устои и наследия рушатся, таинства и сокровища рассеиваются как дым. Благочестие испаряется, и все цепи слабеют в этом кипении жизни и смерти, нарастающем до пределов безумия.
Текст, конечно, замечательный, настоящая философия истории. Да, человек начинает тяготиться культурным порядком, и в момент его краха испытывает райское блаженство: эйфория, известная в начале всех революций. Ну а потом, конечно, наступает жестокое похмелье, и восстановленный порядок становится хуже того, что был свергнут.
И. Т.: В наше время мы наблюдали этот процесс в неполном его цикле – без явления последующей жестокой реакции: это май 1968 года во Франции. Поэтому воспоминания о нем у французов, его переживших, до сих пор сладостны.
Б. П.: Да, конечно, ни Робеспьер с террором, ни Чека с Дзержинским не появились, просто выступил де Голль и подсчитал убытки. Какие-то чуть ли не триллионные. Но Франция страна богатая, быстро восстановилась.
И. Т.: Это, должно быть, потому, что Льва Толстого во Франции тогда не было.
Б. П.: Я бы сказал, что его вообще во Франции не было, не та ментальность, не тот гений.
И. Т.: А Руссо? Тот самый, портрет которого молодой Толстой носил на груди вместо креста? Бердяев в цитированной статье как раз их уравнял.
Б. П.: Но все-таки добавил, что Толстой был хуже. Какой-то смешной у нас пошел разговор: кто хуже – Толстой или Руссо, и вообще оба хуже. А ведь оба гении. «Исповедь» Руссо великая книга. Какая фигура! Чудак не меньше Льва Толстого. Но в своем роде, конечно. Человек, устроивший Французскую революцию, был человеком слабым. Тут-то и загвоздка: явления гения в мир не к добру. Слишком велик масштаб, океанический. Тот самый океан, который потопил «Титаник».
И. Т.: Блока знаменитые слова при известии о гибели «Титаника»: есть еще океан.
Б. П.: Как хотите, а я за «Титаник», а не за океан.
И. Т.: То есть против гениев, как Евтушенко против колхозов?
Б. П.: Как бы там ни было, но ни Толстой, ни колхозы не спрашивают, когда им появляться: являются, и все. Это рок. Гений – роковое явление, Ницше это объяснил. Но я не то что против гениев, кто я такой, а просто чувствую себя вправе спросить: что лучше – Россия гениев или Швейцария без гениев?
И. Т.: Борис Михайлович, вы забыли о швейцарском гении – Карле-Густаве Юнге.