Но если это любопытнейшее явление, то чем оно объясняется? Получается, тем, что Толстой не помещичью жизнь прославил, а только создал новые приемы письма – вот эту «психологизацию и снижающую недоверчивость», то есть все то же остранение. Не удается Шкловскому вывести Толстого в социальный ряд. А ведь в сущности это было легко сделать, причем даже слишком легко. Вот эту снижающую недоверчивость объяснить как черту крестьянскую, той же самой враждебностью деревенского мужика к культуре, к чему-то выходящему за край мужицкого мировоззрения.
И. Т.: Вот Ленин так и сделал!
Б. П.: Но это именно слишком легко. Эстетика-то у Ленина ушла, на все эти остранения и обнажения приемов ему было наплевать. В общем, все остались при своих: Шкловский при остранении, то есть искусстве как приеме, а Ленин при роли крестьянства в революции.
И. Т.: Неужели, Борис Михайлович, в книге Шкловского, при всей ее неудаче, не нашлось чего-нибудь яркого и запоминающегося? Неужели такая уж тотальная неудача?
Б. П.: Конечно, были яркие страницы и высказывания. Вот Шкловский вспомнил «Холстомера» – лошадь как носитель остраняющего взгляда на культурный мир людей – и написал: «этой холодной лошадиной иронией полны „Война и мир“». Да и в целом Шкловский этой книгой помогает увидеть некий момент истины, его нельзя не увидеть: все-таки художественный прием оказывается детерминированным внелитературным рядом – психологией народолюбца. Мы видим на этом примере возможность, если не необходимость, вывести эстетику за пределы ее имманентности.
Вообще Виктор Борисович Шкловский, человек гениальный, не мог быть иным, всегда у него можно найти жемчужины, даже у позднего, когда он номинально сменил вехи. Вот, например, в его позднейшей волюминозной биографии Толстого сообщается такой факт: в рядах русской армии, вошедшей в Париж, были части башкирских конников, вооруженных луками, и парижане прозвали их амурами.
И. Т.: Изумительная деталь, шармантная.
Б. П.: Есть одна действительно интересная, необычная мысль в этой книге Шкловского, я уже ее приводил: он берет «Войну и мир» как некую толстовскую ментальную компенсацию за поражение России в недавней Крымской войне. И что снижение великого Наполеона в романе направлено на самом деле в Наполеона Третьего, победителя в этой войне. Конечно, это интересно, но никакого, даже суррогатного, марксизма здесь нет, чистая психология.
И. Т.: Но обращение к психологическим аргументам тоже ведь выход за пределы чистого формализма.
Б. П.: Конечно. И еще в этой книге («Матерьял и стиль») совсем уж странную Шкловский фразу написал: что вообще-то все эти толстовские загадки разрешил Страхов, – а как и чем разрешил, не сказал. Я Страхова Николая Николаевича привык уважать еще с давних пор, когда писал свою диссертацию о славянофилах. Тогда еще читал его сборник статей о Тургеневе и Толстом. Сейчас, естественно, заглянул – какие-то доброхоты выложили в сети полное собрание сочинений Страхова. Смотрел я на эти тексты и думал: вот что в школе нужно говорить о Толстом, вот что взять за основу подачи Толстого. И понятно всячески, и правильно, глубоко, патриотично, наконец, если хотите.
Сам Страхов очень корректно начинает с того, что связывает свои анализы Толстого с мыслями к тому времени умершего литературного критика Аполлона Григорьева, а именно с данной им типологией героев русской литературы. Два типа выделил Григорьев – хищный и смирный. Хищный тип – это в первую очередь Печорин лермонтовский. А смирные чуть ли не все остальные. Такую же типологию сам Страхов видит в «Войне и мире». Хищные – это Курагины Элен и Анатоль, Дорохов, даже князь Андрей, пока его не усмирил Аустерлиц, даже Наташа Ростова первоначально, смирившаяся после своей эскапады с Анатолем. Пьер Безухов интересен как человек, смиряющий в себе дурные задатки, становящийся смирным. Ну и главное: противопоставление хищного и смирного типов составляет суть самой военной эпопеи Толстого – это, как уже можно догадаться, Наполеон и Кутузов. Да и вообще Россия и Запад. Смирная Россия, побеждающая хищный Запад.
Ну вот давайте мы кое-что из него прочтем касательно «Войны и мира»:
Ап. Григорьев, рассматривая новую русскую литературу с точки зрения народности, видел в ней постоянную борьбу европейских идеалов, чуждой нашему духу поэзии, со стремлением к самобытному творчеству, к созданию чисто русских идеалов и типов. <…> борьба своего с чужеземным уже давно началась… искусство, в силу своей всегдашней чуткости и правдивости, предупредило отвлеченную мысль.
Вот преамбула. И дальше Страхов детализирует:
Русский реализм не есть следствие оскуднения идеала у наших художников, как это бывает в других литературах, а напротив, следствие усиленного искания чисто русского идеала. Все стремления к натуральности, к строжайшей правде, все эти изображения лиц малых, слабых, больных, тщательное уклонение от преждевременного и неудачного создания героических лиц, казнь и развенчивание разных типов, имеющих притязание на героизм, все эти усилия, вся эта тяжкая работа имеют себе целью и надеждою узреть некогда русский идеал во всей его правде и в необманчивом величии. И до сих пор идет борьба между нашими сочувствиями к простому и доброму человеку и неизбежными требованиями чего-то высшего, с мечтою о могучем и страстном типе.
Наконец, сам гр. Л. Н. Толстой не явно ли стремится возвести в идеал именно простого человека? «Война и мир», эта огромная и пестрая эпопея – что она такое, как не апофеоза смирного русского типа? Не тут ли рассказано, как, наоборот, хищный тип спасовал перед смирным, – как на Бородинском поле простые русские люди победили все, что только можно представить себе самого героического, самого блестящего, страстного, сильного, хищного, т. е. Наполеона I и его армию?
Резюме Страхова:
С появлением 5-го тома «Войны и мира» невольно чувствуется и сознается, что русская литература может причислить еще одного к числу своих великих писателей. Кто умеет ценить высокие и строгие радости духа, кто благоговеет перед гениальностию и любит освежать и укреплять свою душу созерцанием ее произведений, тот пусть порадуется, что живет в настоящее время.
Что ни говорите, а первым сказать, что Лев Толстой гений, тоже ведь заслуга немалая. Прочие современники, как показывает Шкловский в той книге, в основном носом вертели. А из круга журнала «Современник» шли сплошь карикатуры и эпиграммы.
Да, вот что еще забыл сказать о Страхове. Он говорит, что «Война и мир» – семейный роман, семейная хроника. Он идет от «Капитанской дочки», говорит Страхов, а «Капитанская дочка» – это повесть о том, как Петр Гринев женился на Маше Мироновой. Так и «Война и мир»: тема романа – устроение семейных дел на фоне истории и вопреки ее ходу. В семье правда, а не в истории.
И. Т.: В XX веке такая пошла история, что ни в какой семье не спрятаться.
Б. П.: И вот пример на самом верху: Николай II. Он же был прежде всего и главным образом семейный человек, а не царь. Да, конечно, его судьба – это конец «Войны и мира». Одна война осталась, одна история. А от Толстого осталась одна крестьянская революция с разорением и поджогом родовых дворянских гнезд.
И. Т.: Борис Михайлович, от Толстого остался сам Толстой, которого мы читаем.
Б. П.: Это точно. В моей скромной жизни именно Лев Толстой основной, судьбоносный сдвиг произвел. Я в четырнадцать лет прочитал «Войну и мир» – и все, советская власть перестала для меня существовать. Ничего антисоветского в «Войне и мире» нет и быть не может. Но просто стала ясна несовместимость этих двух миров, и какой из них выбрать, загадки не составляло.
И. Т.: Это как с литературной группой «Серапионовы братья». Большевики к ним приставали: вы с нами или против нас? – а они отвечали: мы со старцем Серапионом.
Б. П.: Все это так, но надолго ли так? Навечно ли так? Мы с вами еще Толстого читаем, но будут ли читать его нынешние молодые – останется ли он с ними после того, как его при них изуродуют в школе?
Пока что нам удалось немногое и самое общее, так сказать: связать известную трактовку Толстого как русской крестьянской стихии, крестьянской революции, если угодно, с некоторыми художественными особенностями его творчества.
И. Т.: Соединить Ленина с Левидовым.
Б. П.: Да, увязать этот патриархальный крестьянский антикультурный бунт с разоблачающим психологизмом толстовского творчества. Знаменитое толстовское остранение, открытое у него Шкловским, мы истолковали как черту глубинной крестьянской психологии, недоверия мужика к барским культурным затеям. Хоть бы и к литературе. Помните главную черту пресловутой диалектики души, обнаруженной у молодого Толстого Чернышевским? Персонаж Толстого думает одно, говорит другое, делает третье. Герой не совпадает с самим собой, отсюда такая сложная глубина в мотивациях толстовских героев. Более того, Толстой идет дальше, и он отказывается от каких-либо определенных суждений. У него получается, что вообще ни о чем нельзя достоверно высказаться. У него, у Толстого, даже формула соответствующая появляется, философская, если угодно, формула, причем достаточно рано, в повести пятидесятых годов «Люцерн». Вот давайте это процитируем, Томас Манн очень это место любил:
Ежели бы только человек выучился не судить и не мыслить резко и положительно и не давать ответы на вопросы, данные ему только для того, чтобы они вечно оставались вопросами! Ежели бы только он понял, что всякая мысль и ложна, и справедлива! Ложна односторонностью, по невозможности человека обнять всей истины, и справедлива по выражению одной стороны человеческих стремлений. Сделали себе подразделения в этом вечном движущемся, бесконечном, бесконечно перемешанном хаосе добра и зла, провели воображаемые черты по этому морю и ждут, что море так и разделится. Точно нет мильонов других подразделений совсем с другой точки зрения, в другой плоскости.