И. Т.: Так что действительно можно сказать, что «Жизнь Арсеньева» – это просто-напросто пейзажная лирика известного пейзажиста Бунина? А против пейзажей, тем более русских, мы не возражаем.
Б. П.: Конечно, нет. В книге есть очень серьезная тема. В сущности, это роман о становлении художника.
И. Т.: Портрет художника в юности?
Б. П.: Да, только, по-моему, даже лучше, чем у Джойса. Становление героя очень интересно дано в конфликте его с любимой девушкой, вот с этой самой Ликой, которой чужды и смешны эстетические восторги героя. Женщины, показывает Бунин, – это проза, проза и проза. Напоминает мотив чеховского «Учителя словесности».
И вот в одном месте Бунин помещает свой эстетический манифест – в противопоставлении уже не только женщинам, но всем вот этим хорошим русским либеральным людям.
Писать! Вот о крышах, о калошах, о спинах надо писать, а вовсе не затем, чтобы «бороться с произволом и насилием, защищать угнетенных и обездоленных, давать яркие типы, рисовать широкие картины общественности, современности, ее настроений и течений!» Я ускорял шаги, спускался к Орлику. Вечер уже переходил в ночь, газовый фонарь на мосту горел уже ярко, под фонарем гнулся, запустив руки подмышки, по-собачьи глядел на меня, по-собачьи весь дрожал крупной дрожью и деревянно бормотал: «ваше сиятельство!» стоявший прямо на снегу босыми красными лапами золоторотец в одной рваной ситцевой рубашке и коротких розовых подштанниках, с опухшим угреватым лицом, с мутно-льдистыми глазками. Я быстро, как вор, хватал и затаивал его в себе, совал ему за это целый гривенник… Ужасна жизнь! Но точно ли «ужасна»? Может, она что-то совершенно другое, чем «ужас»? Вот я на днях сунул пятак такому же босяку и наивно воскликнул: «Это все-таки ужасно, что вы так живете!» – и нужно было видеть, с какой неожиданной дерзостью, твердостью и злобой на мою глупость хрипло крикнул он мне в ответ: «Ровно ничего ужасного, молодой человек!»
А за мостом, в нижнем этаже большого дома, ослепительно сияла зеркальная витрина колбасной, вся настолько завешанная богатством и разнообразием колбас и окороков, что почти не видна была белая и светлая внутренность самой колбасной, тоже завешенной сверху до низу. «Социальные контрасты!» – думал я едко, в пику кому-то, проходя в свете и блеске витрины…
На Московской я заходил в извозчичью чайную, сидел в ее говоре, тесноте и парном тепле, смотрел на мясистые, алые лица, на рыжие бороды, на ржавый шелушащийся поднос, на котором стояли передо мной два белых чайника с мокрыми веревочками, привязанными к их крышечкам и ручкам… Наблюдение народного быта? Ошибаетесь – только вот этого подноса, этой мокрой веревочки!
В этом отрывке цензорам могло не понравиться разве что изобилие колбасы, ставшей в совдепе чем-то вроде Грааля. Но ничего, пропустили.
И. Т.: Съели.
Б. П.: Точно! А против веревочек сказать особенно нечего. С другой стороны, в России, поет бард, как веревочка ни вейся, все равно совьется в плеть.
Сологуб
Б. П.: Трудно, Иван Никитич, говорить сейчас о Федоре Сологубе. Опоздали мы с ним. Не мы с вами опоздали, а все – Россия опоздала. Сологуб умер в декабре 1927 года и незадолго до смерти даже чествуем был по поводу сорокалетия писательской деятельности. Конечно, он кончился в революцию большевицкую, хотя какие-то движения еще недолго просматривались. В начале двадцатых годов опубликовал роман «Заклинательница змей» и несколько стихотворных сборников, в 1926-м был еще раз издан главный его роман «Мелкий бес». Потом вот это скромное чествование – и смерть, и полное забвение после смерти.
И. Т.: Не совсем так, Борис Михайлович: в 1933 году «Мелкий бес» вышел в издательстве Academia со всеми приличествующими онерами.
Б. П.: Да ведь и в 1958 году областное кемеровское издательство опять «Мелкого беса» выпустило, но уже и со скандалом: были, что называется, оргвыводы. К тому же это издание было сокращенным, я сверял с нынешними полными. Немного, но сократили; например, сцену, в которой Передонов с Векшиной вдвоем секут гимназиста и, возбужденные этим действом, совокупляются.
Ну что ж, сейчас Сологуба издают много и более или менее правильно, несколько собраний сочинений вышло. Диссертации пишут. Но – опоздано: кому это сейчас интересно? Не о Сологубе говорю, а о литературе вообще, она перестала быть главным занятием и главной отрадой русских людей, россиян, как теперь говорят. Не успел Сологуб в плоть и кровь впитаться – не прошел через школу, где худо ли, бедно, но какая-то прививка литературы будущим гражданам российским делалась. А если в нынешних школах о нем и говорится что-то, то ведь школярам это ни к чему. До лампочки. По барабану. Это ведь аксиома: живет в культуре то, что усвоено в школе; даже и не усвоено, а просто упоминалось. Живые вехи нужны.
Но с другой стороны, не прошел Сологуб даром, ох, не прошел. Я еще буду говорить об этом.
И. Т.: А школьное ли это дело – Сологуб? В школе проходят классиков – пичкают классиками, а Сологуб если и классик (конечно, да), то определенно не школьный, не для школы.
Б. П.: Не совсем согласен. Школьные классики всегда выборочно даются. И «Мелкого беса» можно было бы дать (с некоторыми купюрами, безусловно). Помимо всего прочего, это интересно, школяров может завлечь, и к тому же местами даже смешно. Передонов, конечно, поострее штучка, чем Беликов, человек в футляре, но он дойдет до школяров.
И. Т.: Тем более что учитель.
Б. П.: Но вот тут и нужно нотабене поставить: нельзя его подносить как социальный тип. «Мелкий бес» не реалистический роман, а гротескный, сюрный, сюрреалистический. Тут не социология, даже не психология, а метафизика. Это демонстрация бессознательного в обличье бытового вроде бы персонажа. Адские глубины человеческой психики.
Ну и потом, я бы стихи Сологуба обильно дал школярам. Поэт он превосходный и в высшей мере классичный. С каким интересом декламировали бы они Сологубовы «Чертовы качели».
И. Т.: Брюсов говорил, что стихи Сологуба пушкинской школы.
Б. П.: Но и тут, конечно, не без всяческих «но». Если это и Пушкин, то какой-то посмертный, что ли. Как будто из могилы выпущенный. А вот как сам Сологуб говорил о своих стихах, приписывая их своему герою Триродову:
Его сочинения, новеллы и лирические стихи не отличались ни особою непонятностию, ни особыми декадентскими вычурами. Но они носили на себе печать чего-то изысканного и странного. Надо было иметь особый строй души, чтобы любить эту простую с виду, но столь пряную поэзию.
Ну вот давайте почитаем.
Любовью легкою играя,
Мы обрели блаженный край.
Вкусили мы веселье рая,
Сладчайшего, чем Божий рай.
Лаская тоненькие руки
И ноги милые твои,
Я изнывал от сладкой муки,
Какой не знали соловьи.
С тобою на лугу несмятом
Целуяся в тени берез,
Я упивался ароматом,
Благоуханней алых роз.
Резвей веселого ребенка,
С невинной нежностью очей,
Ты лепетала звонко, звонко,
Как не лепечет и ручей.
Любовью легкою играя,
Вошли мы только в первый рай:
То не вино текло играя,
То пена била через край.
И два глубокие бокала
Из тонко-звонкого стекла
Ты к светлой чаше подставляла
И пену сладкую лила,
Лила, лила, лила, качала
Два тельно-алые стекла.
Белей лилей, алее лала
Бела была ты и ала.
И в звонах ласково-кристальных
Отраву сладкую тая,
Была милее дев лобзальных
Ты, смерть отрадная моя!
Вот, оказывается, в чем дело: поэт смерть воспевает в образе любимой.
И. Т.: Самое время, Борис Михайлович, сказать о главной, а по существу и единственной теме Сологуба.
Б. П.: Да вот это стихотворение уже почти все сказало. Сологуб ненавидит жизнь, бабищу ражую (сквозной у него образ), он самое Солнце ненавидит, называет Драконом, Змием. А любит он Луну и смерть. И это не какой-то хитроумный психоанализ из него извлекает, а сам он об этом пишет открытым текстом. И даже некий идеологический, что ли, уровень у него наличествует: он пишет о необходимости дульцинировать мир. Это из Дон Кихота, герой-рыцарь претворил – в мечте, конечно, – простую скотницу Альдонсу в прекрасную даму Дульцинею. И Сологуб старается показать, что такая игра воображения не только произведения искусства создает, но и потребна для преображения самой жизни. Во времена Сологуба, вот в этот пресловутый Серебряный век это называлось теургией: преображение мира по законам красоты. Это была главная русская утопия того времени – и не вульгарные марксисты-материалисты этим занимались, а цвет русской культуры. И ведь даже в некотором роде именно они и победили, настояли на своем, эти Дон Кихоты русского религиознокультурного ренессанса. Точнее, сумели заразить грубых большевиков этой мечтательностью.
И. Т.: Углубите этот тезис, пожалуйста.
Б. П.: В свое время. Давайте сейчас посмотрим, как сам Сологуб дульцинировал жизнь в своем знаменитом романе. Как он с Передоновым управлялся – этим сходящим с ума параноиком – учителем словесности в провинциальной гимназии. Передонов – это бредовый образ, даже странно, что Александр Блок писал о «Мелком бесе» в статье, озаглавленной «О реалистах». В этой статье он вступил в интересный спор с критиком – Горнфельдом. Вот давайте этот спор дадим что называется, verbatim, дословно процитируем. Сначала Горнфельд о Передонове:
Он лжет и верит себе и борется с миром диких грез, им сочиненных. Их центр – недотыкомка. То «дымная и синеватая», то «грязная, вонючая, противная и страшная», то «злая и бесстыжая», то «кровавая и пламенная», она дразнит и терзает его. «Уже ясно было, что она враждебна ему и прикатилась именно для него, а что раньше никогда и нигде не было ее. Сделали ее – и наговорили. И вот, живет она, ему на страх и на гибель, волшебная, многовидная, – следит за ним, обманывает, смеется, – то по полу катается, то прикинется тряпкой, лентой, веткой, флагом, тучкой, собачкой, столбом пыли на улице, и везде ползет и бежит за Передоновым, – измаяла, истомила его, зыбкою своей пляской». Она так вещественна для него, что когда ее нет, то Передонов спокойно думает: «Видно, нажралась, да и завалилась спать», а чтобы избавиться от нее, он придумал средство: намазал весь пол клеем, чтобы она прилипла. Но средство не помогло: прилипали подошвы, а недотыкомка каталась свободно и визгливо хохотала.