Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова — страница 61 из 84

аки покорить Россию своими комплексами и фантазиями.


И. Т.: Эти мальчики сологубовские неизбежно ведут за собой не только садомазохистские ассоциации, а еще известно какие.


Б. П.: Ну да, критики писали о триродовских «тихих мальчиках» в «Творимой легенде» именно в таком плане: а зачем Триродову эти тихие дети? Сологуб в интервью гневно возражал: вот, мол, до каких гадких несообразностей договорились критики! И действительно, в контексте «Творимой легенды» этих тихих детей можно понять по-другому: это воскрешенные Триродовым мертвые дети. Он ведь маг и химик, этот Триродов. И на страницах романа он действительно воскрешает одного засеченного матерью и уже похороненного мальчика Егорку.

Конечно, можно больше того: подумать о педофилии Сологуба. Но как-то не хочется. Он о другом.


И. Т.: Борис Михайлович, не узнаю вас. Ведь вы вслед за вашим Великим Учителем все к этому сводите.


Б. П.: Искусство Сологуба настолько тонко, изящно и одухотворенно, что не оставляет не то что возможности, а вот именно желания как-то его на известный лад углубить. От звезды Маир нырнуть в темные бездны. Не оставил нам этих бездн Сологуб в своем чистом творчестве. Он всегда – по краю этих бездн: дух захватывает, но вниз не падаешь. Остаешься наверху, в небе.

Вот один пример – из очень раннего Сологуба, но уже мастера. Это напечатанный в 1894 году рассказ «Тени», одна из первых его публикаций. И какая вещь! Мальчик-гимназист нашел в книжке фокусов и загадок инструкцию, как при помощи пальцев можно строить различные смешные теневые фигуры на стене. И увлекся этой игрой свыше меры. Мать его на этом не раз застает, выговаривает ему мягко, напоминает, что уроки нужно учить. Он уроки учит, но и от игры этой отказаться не может. Мать его опять застигает за баловством но ничего сделать не может – и в конце концов сама тайком начинает так же играть.

Нет ничего легче, чем дать психоаналитическую интерпретацию этого рассказа. Фрейд, кстати, сам дал таковую одному подобному сочинению – новелле Стефана Цвейга «Двадцать четыре часа из жизни женщины». В игорном доме внимание женщины привлек молодой человек, ведущий бешеную игру и постоянно проигрывающий. И даже не сам он, а его необыкновенно выразительные руки, держащие карты и всячески ими манипулирующие. Молодой человек начисто проигрался, он в отчаянии и хочет покончить с собой. Женщина уводит его к себе, проводит с ним ночь, а утром дает ему денег на железнодорожный билет и берет с него слово, что он уедет. Тот дает соответствующие клятвы. Среди дня что-то заставляет женщину заглянуть в игорный дом – и она видит снова того же молодого человека за картами и те же его выразительные руки. Он проигрывает те деньги, что она ему дала.


И. Т.: И как же интерпретировал эту вещицу Зигмунд Фрейд?


Б. П.: Понятно как. Центр рассказа – не столько игра, сколько руки. Руки играющие. Руки блудящие. Это рассказ о том, как молодой человек, уже познавший женщину, не может отказаться от своих инфантильных привычек.

Вот об этом и сологубовские «Тени». И еще у него сверхпрограммная деталь: мать мальчика, говорит автор, – вдова, но еще молодая и прекрасная.

И вот я говорю с чистой совестью и как на духу: не хочется сюда Фрейда приплетать, и без него хорошо. Даже не то что хорошо, а лучше. Сологуб выводит нас в чистое небо искусства, и уходить оттуда, падать собственной волей не хочется.

И вот таков весь Сологуб. О чем бы он ни писал. Каких бы Передоновых ни выставлял. Он действительно дульцинировал мир. Альдонсу превратил в Дульцинею и жадного Дракона подменил лунной Лилит (как в его пьесе «Заложники жизни»).

Ну, или вот еще один пример – уже прямой и непосредственно к его теме обращающий: знаменитое стихотворение «Нюрнбергский палач».

Кто знает, сколько скуки

В искусстве палача!

Не брать бы вовсе в руки

Тяжелого меча.

И я учился в школе

В стенах монастыря,

От мудрости и боли

Томительно горя.

Но путь науки строгой

Я в юности отверг,

И вольною дорогой

Пришел я в Нюренберг.

На площади казнили:

У чьих-то смуглых плеч

В багряно-мглистой пыли

Сверкнул широкий меч.

Меня прельстила алость

Казнящего меча

И томная усталость

Седого палача.

Пришел к нему, учился

Владеть его мечом,

И в дочь его влюбился,

И стал я палачом.

Народною боязнью

Лишенный вольных встреч,

Один пред каждой казнью

Точу мой темный меч.

Один взойду на помост

Росистым утром я,

Пока спокоен дома

Строгий судия.

Свяжу веревкой руки

У жертвы палача.

О, сколько тусклой скуки

В сверкании меча!

Удар меча обрушу,

И хрустнут позвонки,

И кто-то бросит душу

В размах моей руки.

И хлынет ток багряный,

И, тяжкий труп влача,

Возникнет кто-то рдяный

И темный у меча.

Не опуская взора,

Пойду неспешно прочь

От скучного позора

В мою дневную ночь.

Сурово хмуря брови,

В окошко постучу,

И дома жажда крови

Приникнет к палачу.

Мой сын покорно ляжет

На узкую скамью.

Опять веревка свяжет

Тоску мою.

Стенания и слезы, —

Палач – везде палач.

О, скучный плеск березы!

О, скучный детский плач!

Кто знает, сколько скуки

В искусстве палача!

Не брать бы вовсе в руки

Тяжелого меча!

Вот чистейший пример сублимации: бытовая подробность – наказание ребенка – превращается в публичную казнь и преодолевается, преобразуется чеканными строфами.


И. Т.: Борис Михайлович, вы обещали что-то сказать о сверхлитературном значении Сологуба, о неких жизненных проекциях его творчества. И к тому же я хочу припомнить однажды вами сказанные слова: мать социалистического реализма – кухарка, а отец – Сологуб.


Б. П.: Это все тот же вопрос об Альдонсе и Дульцинее, о дульцинировании жизни. Нужно понять, что у Сологуба в этой стратагеме, что ли, речь шла не просто и не только о литературе, сублимирующей жизнь в произведение искусства. Он, как и все его современники по Серебряному веку, думал о той же теургии – преображении бытия по модели красоты. Отнюдь не об искусстве, а именно о жизни, долженствующей преобразиться в творческом акте теургического свойства. Та же тема, что в «Смысле творчества» Бердяева. Искусство – знак неудачи, оно создает стихи, книги, симфонии и картины, но жизнь остается непреображенной. И это же основная тема Сологуба. Жизнь должна стать творимой легендой. Причем не в индивидуальном, а всеобщем порядке.

Сологуб писал в стихах: «И что мне помешает // Воздвигнуть все миры, // Которых пожелает // Закон моей игры».

Но его как раз обвиняли в солипсизме – изолированном самосовершенствовании, ибо для Сологуба, как он многократно заявлял, не существует мира за пределами его «я». Но в том-то и дело, что он жаждет выйти за эти пределы и преобразить, дульцинировать – мир. Отсюда эти тихие дети – как бы залог будущего преображенного мира. И вот тут я скажу, если угодно, ересь: этих детей усыновила советская литература.


И. Т.: А именно?


Б. П.: Это Тимур и его команда. Вообще, не кажется ли чудесным, что в Советском Союзе из литературы (не считая маргинальных гениев) удалась только детская?

Но с другой стороны: а что такое этот самый социалистический реализм, будь он неладен? Это и есть дульцинирование мира по Сологубу. Представить бытие преображенным не на картине, не в песне, не в книжке – в действительности, «в реале»? И верить в это воплощение, не замечая постылой реальности. Вот та самая пресловутая лакировка действительности в поздней сталинщине – это и есть реализованный проект Федора Сологуба. Социалистический реализм – это отнюдь не литературный метод, это фантастическое заклятие бытия, восприятие его в образе долженствования. Это магическое внушение, гипнопедия. Это все та же мечта раба, веками сеченного, о хорошей жизни. Вздох угнетенной твари, душа бездушного мира, как писал красноречивый основоположник. Сологуб – на этой линии. Он-то ведь и был рабом, который от розог родной матери вознесся мечтою к земле Ойле. Он создатель советской жизни, ее сумрачный проектировщик.

Сологуб – явление того же масштаба, что Платонов. Но он был раньше – еще в досоветской России увидел ее будущие пути. Больше того: наставил и вывел ее на этот путь.

Гиппиус

И. Т.: Исполнилось 150 лет со дня рождения Зинаиды Гиппиус – одной из характернейших и колоритнейших фигур русского религиозно-культурного ренессанса, Серебряного века. Даже точнее будет сказать: Гиппиус не «одна из», а первая в последующем славном ряду деятелей новой углубленной русской культуры, преодолевшей грех псевдонаучного позитивизма базаровского толка и некритического народничества.

Еще в 1892 году Дмитрий Мережковский выступил с докладом «О причинах упадка и новых течениях русской литературы» – это был этап, рубеж русской культурной революции. Происходило духовное углубление русской культуры – с места и поста духовных учителей были свергнуты прежние кумиры: Белинский, Добролюбов, Чернышевский, Писарев, были дискредитированы культурный нигилизм и народническое мракобесие. Прозвучали новые слова, раздались новые песни. Запевалами были именно Мережковский и Гиппиус. Конечно, они были не одни, да и, строго говоря, не первыми: уже гремел на философской кафедре Владимир Соловьев, уже выступал строгий эстет Аким Волынский, писал Василий Розанов. Но чета Мережковских обладала одним необходимым качеством новаторов и пролагателей новых путей: они умели привлечь внимание. И этим качеством в полной мере обладал не столько культурнейший Мережковский, сколько как раз она, Зинаида Николаевна Гиппиус.