И. Т.: Но это и было тем, что назвали декадансом.
Б. П.: Декадент Андреев или нет, но само понятие декаданса самое отдаленное отношение имеет к политической ситуации в России начала XX века. Ведь как в советское время объясняли культурную ситуацию предреволюционных лет? Говорили, что поражение первой революции 1905 года вызвало разброд и шатание, и начались всякие нездоровые явления в общественном сознании. Но то, что тогда называли декадансом, никакого отношения к революции не имело. Новые течения в литературе начались еще в девяностые годы XIX века, задолго до первой революции. Это движение символистов, в первую очередь в поэзии. И нужно помнить, что сам Андреев начинал в эти девяностые годы, ближе к их концу. Причем начинал вполне безобидно, так сказать. Его первые рассказы и к простому бытописанию тяготеют, и заметной сентиментальностью отличаются.
И. Т.: Но в начале нового века он резко сменил тематику.
Б. П.: Тогда писал еще критик Протопопов, в свое время Чехова уму-разуму учивший. Он забавно об Андрееве высказался, комплиментарно в некотором роде, а именно: я бы не торопился причислять Андреева к декадентам. То есть слова «декаданс», «декадент» были однозначно негативной характеристикой у критиков-стародумов, идеологов позднего народничества. Приемлемым для них в литературе было традиционное народопоклонничество и всякая в этом смысле прогрессивность. Социальный заряд в литературе, причем социально-критический. А тут вдруг откуда ни возьмись появились литераторы, взявшиеся писать на сомнительные темы. Вроде пола.
И. Т.:
Пришла проблема пола,
Румяная фефела,
И ржет навеселе.
Б. П.: Но особенного ржания и не было, тема пола бралась трагически. И дело не только в этом: вообще русская литература с начала века двадцатого уходит от тем социальных к темам, которые позднее стали называть экзистенциальными. Это и был модерн. Леонид Андреев был, несомненно, модернистским писателем для своего времени. То, что он писатель новых тем, признали все. И, конечно, тематически Леонид Андреев самый настоящий декадент – то есть модернист вне пежоративного оттенка, придававшегося этому термину литературными староверами.
И. Т.: То есть успех Андрееву создала новая критика, деятели русского культурного ренессанса?
Б. П.: Отнюдь нет! Успех Андрееву создали прежде всего читатели. Нахваливал Андреева больше всех, пожалуй, Корней Чуковский, но и то не без иронического яду. Он говорил, что Андреев пишет помелом, макая его в ведро с красками. Впрочем, и тут был своего рода комплимент. Чуковский описал и оценил у Андреева ту художественную манеру, которую потом назвали экспрессионизмом. Он писал, что стиль Андреева – плакат с его эстетикой большого формата и ярких красок. Позднее Чуковский, вспоминая Андреева и свои статьи о нем, говорил, что их нельзя брать вне этой иронии.
Чуковский – эстетическая критика Андреева. Но была и философическая – Мережковский, конечно. Сопоставляя Андреева с Горьким (две тогдашние знаменитости), он писал:
У обоих есть маленькие драгоценные камешки художественного творчества; но не эти камешки, а огромные фальшивые бриллианты пленяли некогда поклонников Горького, сейчас пленяют поклонников Андреева… где бы я ни открыл книгу, мелькают всё те же цветы красноречия, подобные цветам провинциальных обоев. Не живые сочетания, а мертвая пыль слов, книжный сор. Слова, налитые не огнем и кровью, а типографскими чернилами.
Еще Мережковский сказал, что от сочинений Андреева пахнет не фиалками, а валерьяновыми каплями – любимым лакомством кошек. Но смысл Андреева Мережковский видит не в его художестве, а в характере поднимаемых им тем. Леонид Андреев – первый из писателей-интеллигентов, у которого появились религиозные темы (повторяю: мы бы сейчас сказали «экзистенциальные»). Это же был конек Мережковского: русская интеллигенция, мол, это бессознательное религиозное движение. И в ее борьбу за освобождение нужно внести религиозную ноту, религиозное сознание. И тут он видит перспективу Андреева, особенно выделяя его «Рассказ о семи повешенных», где якобы у андреевских персонажей-революционеров такое сознание, такое умонастроение как бы появляется. А коготок увяз – всей птичке пропасть, пишет Мережковский.
В самом деле, какова тематика Андреева? Он берет острые вопросы не быта уже, а бытия. Точнее, начал он как раз с быта, с умеренного реализма, сильно окрашенного, как я уже сказал, мещанской сентиментальностью. В таких рассказах, как, например, «Бергамот и Гараська», «Петька на даче», «Ангелочек». Этим поначалу он и нравился едва ли не всем. Но очень скоро резко сменяет тематику – и пишет «Бездну» наскандалившую или не менее наскандаливший рассказ «В тумане». Он как будто намеренно выбирает неприятные, нетипичные, страшноватые сюжеты. Не норма, а патология начинает интересовать Андреева.
И. Т.: Вот тогда-то и сказал Лев Толстой: он пугает, а мне не страшно.
Б. П.: Как сказать! В мемуарах Эренбурга об этом интересно сказано: Толстому, человеку иной культуры, иного социального статуса, было не страшно, а «нам», пишет Эренбург, было именно страшно.
И. Т.: Эренбург, я помню, там же сказал, что на представлении пьесы Андреева «Жизнь человека» московские купчихи падали в обморок.
Б. П.: Ну, на театральной сцене устрашающих эффектов добиться нетрудно: достаточно пригасить свет да где-нибудь за кулисами колотить молотком железный лист. В «Жизни человека» более всего пугали старухи-мойры, сделанные бытовыми вязальщицами шерсти. Что касается текста, то у Андреева главный прием – это некая суггестия, нагнетание напряжения, повышенная риторичность, истерическая взвинченность, и действительно, все это иногда эффектно. И в целом Андреев эффектный писатель. Талант его трудно оспаривать. Другое дело – качество этого таланта. И вот тут высоколобые критики сходились на том, что это все-таки второй сорт, Достоевский для бедных. И если с Горьким его еще можно было сопоставлять, то с Чеховым он сравнения не выдерживал – так писали, в частности, тот же Мережковский.
И. Т.: Борис Михайлович, а интересно было бы привести итоговую оценку Андреева, сделанную уже не современными ему критиками, а признанным историком литературы. Я имею в виду Святополка-Мирского и его «Историю русской литературы», вторую ее часть – 1881–1925 годы.
Б. П.: Святополк начинает как раз с того, что Андреева нельзя числить по линии высокого русского модерна, например, объединять его с символистами. Символисты – люди большой культуры, а Леонид Андреев серьезной культурой не обладал. Разве что иногда напоминал символистов своей подчеркнутой риторичностью, подчас высокопарностью. Тем не менее Святополк-Мирский говорит о двух источниках Андреева: реалистическая его ветвь идет, несомненно, от Толстого, в основном от «Смерти Ивана Ильича» и «Крейцеровой сонаты». И вот две эти ветви у него – влияние толстовского реализма и попытки модернизма – резко не совпадают, как будто два разных писателя. Святополк даже говорит, что Леонид Андреев – это противоестественное сочетание Льва Толстого и Кукольника. Кукольник – поэт пушкинской эпохи, образец безвкусной риторики. И кончает Святополк главу об Андрееве утверждением, что в настоящее время он совершенно выпал из литературного процесса. Это было написано в 1925 году. И никакие сталинские запреты в то время на Святополка-Мирского не действовали.
И. Т.: Очень убедительно Мирский указал на толстовские источники Андреева. Действительно, обе эти вещи отличаются от традиционной реалистической бытописи: «Смерть Ивана Ильича» – никакой уже не быт, а человек перед лицом экзистенциальной бездны; а «Крейцерова соната» – смелое вторжение в почти запретную тему пола. Это и есть Леонид Андреев: уход от реалистического бытописания к экзистенциальным темам. Разве нельзя это назвать заслугой Андреева перед русской литературой?
Б. П.: Конечно, можно. Вообще, Иван Никитич, я не хочу сказать, что Андреев – писатель, которого я не люблю и не ценю. Отнюдь нет. Он писатель, занимающий вполне заслуженное место в русской литературе, как раз в этой линии становящегося русского модернизма. Я полагаю, что и все прижизненные критики Андреева к нему с симпатией относились: человек явно делал что-то новое. Но как делал? – вот вопрос. И тут я бы хотел привести суждение о нем Ю. И. Айхенвальда. В своих «Силуэтах русских писателей» он очень большое место уделил Андрееву – и уж так его раскритиковал, ну ни одной буквально мелочи не оставил без внимания и осуждения. Просто некая избыточность критическая, заставляющая даже усомниться в искренности критика. Вот только немного из этой обширной инвективы:
…это именно характеризует Андреева: для того чтобы он услышал жизнь, она должна звонить ему во все колокола; для того чтобы он увидел жизнь, она должна показать ему свои кричащие краски, – для звуков тихих, для оттенков нежных Леонид Андреев, по большей части, остается глух и слеп. Порог раздражения лежит для него очень высоко. Он воспринимает и воспроизводит только maximum. Он – своеобразный писатель-максималист.
Знаете, Иван Никитич, что мне это напоминает, вот этот напряженный гиперкритицизм? Книгу Юрия Карабчиевского о Маяковском. Живого места не оставил, каждую строку в лыко поставил. И наконец читатель догадывался: этот критический максимализм – не что иное, как след преодоленной любви. Так только прежнюю обманувшую любовь можно распинать.
И то же у Айхевальда. Вот как он заканчивает об Андрееве:
У него талант, но какой-то напряженный, неполный и незаконченный, – талант недозрелый. Точно музы одновременно и отметили, и обидели его; точно они отошли от его колыбели, не успев довершить своего благословляющего дела, не успев дочеканить его дарования. И одинокий, забытый ими, он возвысился над заурядностью, но не достиг высоты; он ушел от малых, но не пришел к великим. Он только сочинитель, а не творец. Именно поэтому он стоит вне правды, и дорога придуманности и риторизма, по которой он шел, может скоро довести его произведения до того, что они станут только воспоминанием, превратятся в историколитературный факт.