Пушкин и пустота. Рождение культуры из духа реальности — страница 5 из 91

Юноша бросился экспериментировать. Он спешно утолял свой душевный голод сложением неразборчивых эскизов. В них Кролик Энгстром дружил с Печориным, чайка по имени Джонатан Ливингстон летала над вершиной туманной Фудзи, ворчливые мишки Шишкина, подобно самураям и Андрею Болконскому, наблюдали за перемещением облаков – и все это было отграничено рамой картины из лепестков сакуры и хвойных иголок. Музыкальным аккомпанементом всей этой странной неблагостности звучали сонорные «парррррррус, парррррррвали парррррррус». Юноша превращался в зрителя-художника, наблюдающего за дзен-буддистским покоем мироздания, по которому плывет Старик, обнимая Холдена и объясняясь Рыбе в экзистенциальной любви-ненависти. Здесь американский Кролик бродит в сосновом бору, художник Шишкин стенает над могилой Жан-Жака Руссо, Гессе взирает на Сартра сквозь клочкастую шерсть неспокойных слов.

Басё плюс Сартр равняется Я

Юноша с готовностью принялся рифмовать себя со всем что угодно.

Книжки дурно обошлись с читателем, который, ухватившись за малейший повод, принимался сравнивать Пушкина с Басё, доказывать Сартра с помощью мифологичного Гарсиа Маркеса.

Молодого человека подстерег первый не зависящий от него самого эсхатологический кризис.

Страна активно созидала коммунизм. В старых учебниках истории можно было найти хрущевские обещания бесплатности целого ряда социальных услуг. Но очень хотелось обещанного коммунизма. Как у В. Пелевина в «Числах»: «Сначала казалось, что он наступит после революции. Потом эта дата стала отъезжать все дальше и вскоре стала чем-то вроде горизонта. Сколько к нему ни иди, он все равно там же, где был. И тогда, в качестве последнего рубежа, датой наступления коммунизма был объявлен восьмидесятый год. Мы полетели к нему сквозь космос, под руководством КПСС, с песнями КСП, и, пока хоть осколок этой веры был жив, весь мир дрожал и удивлялся. Но в восьмидесятом году окончательно выяснилось, что вместо коммунизма будет Олимпиада. Все вокруг еще казалось железным и сокрушительным. Но всего через несколько лет это несокрушимое железо рассыпалось само. Именно потому, что исчез горизонт. Из материи ушел оживлявший ее дух. Стало некуда идти».

Литература и кино сделали все, чтобы сгустить душевный мрак молодого человека конца 1970-х – начала 1980-х. Ответ на вопрос «что делать?», по версии героя «ЛохNess. Романа с чудовищем» Е. Токаревой, не приходил, очевидно было иное: «Никогда не следует без надобности поддерживать чужую повестку дня. Такие глупости люди делали только в советских фильмах. В них они отдавали любимую женщину лучшему другу, свою судьбу вверяли государству, а себя завещали похоронить под березкой в родном селе…»

Культура предложила один из вариантов эскапистского существования. Сэлинджер и Апдайк были проиллюстрированы фильмом «Полеты во сне и наяву». Авторитет бегущего Кролика наложился на советского героя. На нескладном языке российского эскапизма поколению было велено бежать вслед за вышедшими в тираж хиппи, не забывая по-русски рефлектировать. Только потом пришло осознание, что переживания молодости питались боязнью почти 30-летнего Кролика Энгстрома и 40-летнего героя О. Янковского. Тогда проект жизни казался безальтернативным, как и техника исполнения. Как тут без цитаты из Апдайка: «Ощущение окружающего пространства опустошает грудь… Охваченный страхом, настоящим страхом… Что делать, куда идти, что будет дальше… Сознание этой мизерности переполняет… шаг становится все легче, быстрей и спокойней, и он бежит. Бежит. Бежит».

Так или иначе, обобщенный портрет идеального героя для юноши тех лет был составлен из набора кульминационных по пафосу литературных опытов, в котором непротиворечиво уживались романтики и Кафка, хиппи и Печорин, Булгаков и Сэлинджер, дзен-буддизм и Сартр, Кролик Энгстром и Серая Шейка.

Все они размягчили волю юноши, изощрили архитектонику его переживаний, научили тому, что бегство и есть жизнь, приправленная в сильные глагольные конструкции и заключенная для удобства в трехстишие. На горизонте маячила катастрофа самоидентификации.

Взглянуть на прошлое… И ужаснуться!

В возрастном диапазоне 25–30 лет жизнь заставила мужчину урожая 1958–1960 годов взглянуть на прошлое, соотнести его с настоящим и ужаснуться.

Мужчина начал испытывать ненадуманную усталость, соотнес ее с настроениями чеховских героев. По инерции вспомнилось признание 27-летнего Треплева: «Молодость мою вдруг как оторвало, и мне кажется, что я прожил на свете девяносто лет», – но это было самообманом.

Подстерег второй эсхатологический кризис – перестройка. Исчез очередной горизонт коллективистской мечты о всеобщем счастье.

Эпоха перестройки не озаботилась созданием культового текста, рассказывающего о молодом современнике. Шестидесятники бросились в воспоминания о лагерной правде и критику сталинизма. В таком репертуаре сложно отыскать роль для себя, особенно если нуждаешься в философской рефлексии и художественном обобщении.

Драматизм происходящего диктовал потребность найти автора, который помог бы разобраться, что происходит в голове и душе. Осозналась необходимость в тексте-путеводителе по лабиринту возрастных ощущений, в тексте-документе, который со всем трагизмом смог бы засвидетельствовать экзистенциальную тоску. Ассортимент литературных ровесников оказался велик. На память тотчас напросились «сердитые молодые люди», персонажи из «Смерти героя» Р. Олдингтона, «Великого Гэтсби» Ф. Фицджеральда, «Мартина Идена» Д. Лондона. Их судьба служила предостережением всякому, кто попытается заявить свои права на жизненную самодеятельность.

Каждый из этих героев жил во времена, по-своему знаменательные и героические. Принадлежность к веку катастроф обольщала перспективами: твори, дерзай – время перемен на твоей стороне. Эпохи больших событий, оформленные импровизациями случая, казалось бы, давали шанс Уинтерборну избежать скуки обыденности, Гэтсби – получить в обладание то, о чем мечтал; Мартину Идену – добиться читательского признания.

Как они все были сердиты, не удовлетворены жизнью и великолепно обречены! Но захотелось родного и чуть более оптимистического. Оттого дороже и убедительнее прозвучала «Зависть» Ю. Олеши – повесть о человеке, прописанном в поворотном времени.

Переломное… Опять!

Переломное время – индустриализации ли, перестройки – оформляется пышной лозунговой риторикой, человеку обещают свежие песни и надежды.

Казалось, что для каждого наступил черед становиться скороспелым оптимистом. И любой ровесник Кавалерова через полвека готов был подписаться под признанием героя: «Конец эпохи, переходное время, требует своих легенд и сказок. Что же, я счастлив, что буду героем одной из таких сказок».

Жизнь сочиняет ноты оптимистических песен и для возрастного кризиса. Мир обещает много, слишком много: «Моя молодость совпала с молодостью века. И это прекрасная судьба – если так совпадает: молодость века и молодость человека».

Опыт жизнепроживания предшественников предостерегает: за жизненные успехи платят высокую цену: смерть Уинтерборна на поле боя, последний выдох Идена в океанской глубине, гибель Гэтсби, поражение Кавалерова во всех жизненных правах. Судьбы литературных персонажей усилят похмельную горечь тех, кого перестройка разочаровала, наградив острым ощущением потери социальных смыслов.

Почему-то, как всегда, ничего не вышло. Вроде, и молод, и жаждется инициативно приложить ум и душу к строительству бытия. Человек изголодался по жизненному творчеству.

Те, кто были чуть постарше, «молодые реформаторы», с чужого уверенного голоса, неистовствуя, пели осанну представителю поколения, единственному, способному наладить бесприютную жизнь. Рефрен политических либо экономических песен был неизменен: «Тебе страшно повезло! Ты живешь в такое время… Ты сам можешь держать удар и форму. Ты сам – олицетворение сильного удара и убедительной формы». Поколению, чьи молодость и доверчивость были взяты напрокат, заговорщически подмигивали.

Жизнь как бизнес

Молодой человек бросился в пучину жизни, научился высказывать широкий взгляд на вещи, ему понравилась спортивная терминология капитализма – равный старт для всех. И он стартовал, стартовал, стартовал, пока не обнаружил, что так и не удалось встать с колен.

Опыт прорисовки конфликта Ю. Олешей в «Зависти» актуален для понимания перестроечной ситуации. Молодой мечтатель, а потом и персонаж «Ампир В» В. Пелевина, неожиданно обнаружил, что его колени ободраны в кровь, а все призовые места распределены еще до начала состязания: «В общем, войти в мыслящую элиту нашей страны мне не удалось. Разумеется, как и все лузеры, я утешал сам себя тем, что не захотел этого сам».

Интерес к соревновательности не покинул только тех, кто стартовал раньше. Это они – объекты зависти, это они – будущие лоцманы в финансовых потоках, капитаны грядущих дефолтов.

Жизнь учит реализму. Точнее, жизнь спонсирует обманчивыми обещаниями, но всегда правильными заклинаниями в ироническом стиле К. Воннегута: «Лучшей жизни никогда не бывало! Поглядите, какое равенство! Взгляните, как отовсюду изгнали сексуальное ханжество. Красота! Раньше у человека все внутри холодело, стоило ему только подумать о насилии, о прелюбодеянии! А теперь делай что хочешь и радуйся!»

На самом деле реализму учит Курт Воннегут: настоящая жизнь – это «повесть о людях, главный герой в ней – накопленный ими капитал, так же, как в повести о пчелах главным героем мог бы стать накопленный ими мед». «Такие дела», – как говорил другой герой Воннегута.

«Такие дела» – вот эпиграф к новой эпохе. Знаки союзничества оказались шулерскими пассами в игре фальшивыми картами. Вчерашние комсомольские лидеры, еще недавно отчитывающие рядового товарища за потерю значка, с тем же пылом принялись отстаивать интересы ваучеризации. Кинулись приватизировать госсобственность. Что поделать, кто виноват, Пушкин наше все, преступление и мир, ваучеры и Муму, три сестры и МММ: «Такие дела».