Пушкин и пустота. Рождение культуры из духа реальности — страница 54 из 91

Как утомила читателя, школьника, студента эта псевдоисповедальная псевдовспоминательность. Елена Скульская лет семь тому назад остроумно заметила, что сегодняшние книги воспоминаний «похожи на откровения старой проститутки, которая рассказывает о знаменитых посетителях публичного дома, где ей довелось служить». Отношения с проституткой интимны, но не доверительны, а потому сказать ей, собственно, нечего. Вот она и говорит: «Да, был тут у нас как-то Тургенев, Иван Сергеевич, зашел, да и остался до утра. Остался он с Люськой, она у нас уже не работает, но я ее хорошо знала, подарила ей даже на прощание свой красный шарф, необыкновенно нравившийся клиентам. Чем запомнился Тургенев? Трудно сказать. Тогда у всех было много работы, друг к другу мы не лезли, но мне кажется, у него была борода».

Данный подход может осуществляться в жанре эмоционального и непременно псевдоаналитического повествования, отождествляющего авторскую индивидуальность с реакциями на конкретные, обязательно драматические эмпирико-житейские сюжеты, что, как и в первом случае, приводит к нивелировке самой идеи творческого процесса. В результате вместо исследования художественного мира предлагается очередной вариант ущербной социологической публицистики с акцентом на гипертрофированных эмоциях.

Джульетта и крыжовник

Школа, вузы, теоретики культуры до сих пор не имеют новой концепции, например реализма. Ее необходимость продиктована хотя бы тем обстоятельством, что учителя, излагая вопрос о периодизации классической культуры, пользуются ленинскими спекуляциями о трех этапах освободительной борьбы, конечно же замалчивая первоисточник.

Еще одна ошибка, перенесенная из советских времен в современный курс преподавания литературы в школе и вузе, заключается в том, что все писатели и их герои подаются как борцы с дурным и гадким режимом. И Пушкин, и Ахматова. По отдельности и коллективно. Сегодня нужно понять, что идея борьбы противоречит общей идеологии российской государственности. А вот школа по своей инерционности и наивности выступает в качестве детонатора настроений, которые обществу не нужны.

Школе необходимо осознать, что литература не сводима к сугубо прикладным задачам (тем более государством не сформулированным), она есть сфера самостоятельной мысли художника о себе, о себе в мире, и прежде всего, о попытках через творчество прийти к миру в себе. А уже потом произведение обретает социально-документальный характер и философско-эстетический резонанс.

Школа должна упрочить человека в мысли, что литература дает образцы для подражания даже в тех ситуациях, которые, кажется, не нуждаются в образцах для подражания. Литература предлагает богатейшие варианты для самоидентификации. Мечтаешь любить – люби, как Джульетта, стань любимой, как Клеопатра, бери от жизни все, как Фальстаф, борись, как Генрих V. Хочешь крыжовника со своего огорода – создай огород. Выбирай. Твори.

Школа должна привить мысль, что читательское усердие себя окупает, книга делает жизнь богаче и разнообразнее той, которую каждый из нас построил бы своим умом. В хороших книжках есть величайший потенциал. Они предлагают нам жанр, композицию, философский синтез. Ежедневность – это только завязка чего-то грандиозного. Там, где большинство людей выдыхается, Сервантес или Пушкин только начинают разогреваться. Марафонскую дистанцию жизни каждый бежит в одиночестве. Сервантес и Пушкин – это всегда действующие тренеры. Они бегут чуть впереди каждого из нас.

Наше время возлагает на молодых учителей миссию первопроходцев, поскольку старшее поколение не обладает опытом существования и выстраивания отношений с классикой в новом мире, в котором еще отсутствует социальное моделирование, программирование поведения, адекватного реальности.

Проблема актуализации классического слова не может инерционно осуществляться за счет стилизации, подражания или взволнованного пересказа заданной темы. Обязательно титанически глубокой и душераздирающей.

В результате создается впечатление, что продвижение классики вроде бы и идет, и почти успешно, и даже совсем так, как хотелось бы. Это очень обманчивая интонация, более характерная для школьного утренника, а не для нашей классики.

Не совсем понятно, для кого нужна подобная реклама классического наследия. Видимо, прав Эпикур, который говорил: «Счастливо прожил жизнь тот человек, который хорошо спрятался». Вот мы и прячемся за культурой, бравурно выступаем на конференциях, вдалбливаем понятие о нравственности на скучных лекциях (что-то среднее между придыхательным комментированным чтением и говорением на языке ризом и симулякров), призывая слушателей медитировать, сконцентрировавшись на томике Пушкина.

Профессор словесности Ирина Мурзак предельно трезво размышляет по вопросу обращения школы и вуза к современности: «Сегодня специальная информация (пусть не историко-литературная, но та, которая изменяет сознание людей и, соответственно, их представления о культурном процессе) в корне меняется каждые 4–8 лет. Дипломы устаревают уже на момент их получения. Почему же в нас так сильна убежденность, что концепция творчества Пушкина, рожденная 50–100 лет назад, до сих пор задорно дышит?

Отчего не применить для анализа системы образов и мифов, окружающих школьника, дополнительные системы фокусировки – рассматривать и изучать масс-медийный контекст существования его самого в социальной системе. Школьники смотрят фильмы, читают книги, чем-то увлекаются, о чем-то мечтают. И так далее. Так вот, все это не находит отражения в школьном и вузовском курсах преподавания литературы и в широком смысле – культуры.

Под героями культуры мы обычно понимаем Чацкого и Печорина, но не Незнайку, но не Шрека, Наташу Ростову, но не Гарри Поттера. Отчего бы нам не попытаться отчасти освободиться от ноши пропагандистов высокой культуры и присмотреться, самим изучить, других научить анализировать тот мир, в котором живем мы и наши дети. Дать им интерпретационные инструменты для понимания и осмысления социокультурных паролей и языков, на которых говорит их современность».

Кто я: Микки Маус или Шварценеггер?! Извини, у меня нет полена…

Бесспорно, очевиден высочайший уровень психологической драматургии русской словесности, он настолько высок, что любая адаптация к реальности оборачивается поражением этой самой реальности. Транскрибирование, адаптации к современности здесь невозможны, они запрещены самими авторитетными текстами, их масштабами. Школьнику непросто понять терзания Раскольникова про дилемму «тварь» или «право имею» – слишком рафинирована психология мысли и концентрирована ее философия. Любая попытка адаптировать текст Достоевского к своей реальности (к примеру, кто я: Микки Маус или Шварценеггер?!) оборачивалась поражением интерпретатора до появления романа В. Пелевина «t». Толстой и Достоевский предстали в немифологическом виде, не в школьно-хрестоматийном исполнении, а в аспекте нового легендирования, совсем не противоречащего реальности Толстого-человека – крепкого мужчины, не то чтобы не чурающегося спортивных занятий, а напротив, относящегося к ним со всей строгостью дидакта-моралиста и радостной дерзостью здорового человека. Как тут не удержаться от обильного цитирования. Сослуживцы Толстого вспоминали гимнастический трюк, который любил показывать будущий писатель: «Опыт заключался в том, что Лев Николаевич ложился на пол на спину и сгибал руки в локтях так, чтобы развернутые ладони приходились около плеч. На ладони становился человек, и затем Л. Н. медленно выпрямлял руки вверх, подымая стоявшего на ладонях человека».

В исполнении Пелевина Толстой – знаток единоборств, философ мироздания и убедительный пример социальной активности.

В. Пелевину удалось передать едва ли не самое ценное для XX века свойство поэтики Толстого – ее сверхкинематографичность. Почитателя словесности, неудовлетворенного бондарчуковской киноверсией, порадовала повествовательная эстетика Пелевина, образцом которой стал Толстой-стилист. Это можно понять только с высоты культуры XX – XXI веков: Толстой пишет сцены с предельно точной раскадровкой – с паузами, сменой ритма, с укрупненными деталями, с изъятием ненужных фраз – готовый режиссерский сценарий, просящийся в добрые руки к остроумной голове. В этом смысле Пелевин предложил новый путь (пусть спорный, для многих неудовлетворительный) провокационного, но действенного включения классики в интерпретационное пространство искусства XX – XXI веков.

Роман Пелевина можно ругать или восхищаться им, следует однако признать, что текст, созданный по принципу «контекстуального мышления» расширяет контекстуальный диапазон наших представлений о культуре. Эллен Ленджер из Гарвардского университета приводит убедительную иллюстрацию понятия «контекстуальное мышление». Представьте, что однажды вечером к вам в дверь постучались. Вы открываете и видите, что на пороге стоит ваш друг. Он говорит: «Я участвую в игре – собираю мусор, и если мне удастся найти деревяшку размером три на семь футов, то смогу выиграть десять тысяч долларов. Я разделю выигрыш с тобой, если у тебя найдется такая деревяшка». Вы задумались на минутку и сказали: «Извини, у меня нет ни полена, ничего такого. Не смогу тебе помочь». И вы закрываете свою деревянную дверь размером три на семь футов.

Резюме. Мы не воспринимаем дверь как кусок дерева. Мы ограничиваемся определениями и убеждениями, мы думаем, что вещь существует, только если мы видим ее, и наоборот. Необходимо и второе резюме. Вот оно: мы привыкли ругать что-то, даже не подозревая о том, что объект поношений расширяет наше мыслительное представление о хрестоматийно известном.

Сегодня также необходимо понять, что классическая культура хоть и является кладезем всего, но она сотворена из шагреневой кожи, она – невосполнимый, принципиально ограниченный ресурс.

Чтобы получить наибольший эффект, любым ограниченным ресурсом необходимо распоряжаться как можно рачительнее. Художественный ресурс русской классики в процедуре имитационной р