Пушкин. Изнанка роковой интриги — страница 38 из 63

Полемика не закончилась, но политическая ситуация резко изменилась. Гофман поехал за границу. Его выпустили, чтобы договориться о возвращении в Советскую Россию части рукописей Пушкина, вывезенных в Париж. Гофман решил не возвращаться, сделавшись эмигрантом. Новая его книга «Пушкин. Психология творчества (Вторая глава науки о Пушкине)», в которую автор собрал свои статьи из журнала La monde slave, вышла в Париже (1928).

Следом за последней статьей Гофмана «Пушкин и Рылеев» в московском сборнике «Недра» (1925) жирным шрифтом напечатано примечание: «Сборник со статьей М. Гофмана, к сожалению, был уже отпечатан, когда редакции стало известно, что статьи, подписанные М. Гофманом, тоже о Пушкине, появились в белогвардейских изданиях. Факт сотрудничества в эмигрантской прессе, хотя бы даже и по академическим вопросам, закрывает отныне Гофману доступ на страницы советской печати»[325].

Гайки затягивались. Все, что за границей, стало «белогвардейским», но определенный процент неразберихи оставался, ибо статья Гофмана была все-таки напечатана; лишь на будущее он был лишен слова. Точку в дискуссии ставил советский пушкинист Леонид Гроссман. В статье «Пушкин или Рылеев?» Гроссман доказывал, что стихотворение принадлежит Пушкину. Аргументы следующие, и они выглядят так весомо, что трудно не согласиться, несмотря на несколько раздражающую чрезмерную политичность некоторых из них.

Пушкин, будучи распространителем антиправительственных стихов, «будил революционный пыл целого поколения». Чаадаев был не менее активной персоной, чем Рылеев и Бестужев. Отдельные слова, такие как «отчизна», «честь» и особенно «томление», у Пушкина встречаются также часто. Стихотворение было опубликовано Герценом и Огаревым в лондонской «Полярной звезде» за 1856 год с именем Пушкина. Гофман приводил в доказательство поправку Огарева. В газете «Свобода» (№ 2 от 28 сентября 1872), которую издавал в Сан-Франциско Агапий Гончаренко, бывший наборщик журнала «Колокол», перебравшийся из Лондона в Калифорнию, было напечатано письмо Огарева. В нем Огарев изменил свое мнение и теперь заявлял, что стихи «К Чаадаеву» принадлежат Рылееву, Гроссман не согласился и весомо доказывал, что авторитет «Полярной звезды» сильнее.

Через два года в Ленинграде и Москве начались аресты среди пушкинистов: посажен директор Пушкинского Дома академик Сергей Платонов, затем сослан академик Тарле, отправлены в лагеря около двадцати пушкинистов. Полемика прекратилась, и стихотворение «К Чаадаеву» в сочинениях Пушкина одно время печаталось с примечанием: «Как доказал Л. Гроссман». Ценность аргументации снижалась лишь тем, что полемика была запрещена. В период борьбы с космополитизмом примечание исчезло.

Между тем, в 1937 году живущий в Париже Гофман возвращается к этому стихотворению, но, конечно, во французской прессе. «Иностранцу трудно понять, что такое для нас Пушкин», – писал он и утверждал еще более уверенно: «Заключительные стихи этого стихотворения (выхваченные при этом из контекста) неосновательно сближаются с политическим стихотворением, приписываемым Пушкину, а в действительности принадлежащим Рылееву, которое оканчивается обращением: «Бестужев, верь, взойдет она…»»[326]. Но новых аргументов не приводит.

Почти параллельно и, как нам кажется, более весомо доказывал принадлежность Пушкину этого стиха Борис Томашевский. Да и принятый сегодня текст стихотворения «К Чаадаеву» идет от составленного им и изданного в Петрограде в 1925 году сборника политических стихотворений Пушкина. Логика Томашевского такова.

Среди семи опубликованных в «Северной звезде» 1829 года за подписью An стихов было пять текстов Пушкина о любви (имеются их автографы), одно стихотворение Петра Вяземского и, наконец, упомянутое обрезанное стихотворение, которое позже назовут «К Чаадаеву». Пушкин тогда заявил в письме протеста: «Другие мне вовсе неизвестны» – во множественном числе. Если бы ему не принадлежало одно лишь стихотворение Вяземского из опубликованных семи, он бы сказал «другое». А он сказал «другие», выходит, оба? Далее возмущенный Пушкин писал: «Г-н An. собрал давно писанные и мною к печати не предназначенные стихотворения и снисходительно заменил своими стихами те, кои не могли быть пропущены цензурою». Борис Томашевский делал решительный вывод: «Эти слова могут относиться лишь к одному стиху: в послании «К Чаадаеву» стих «Минуты вольности святой» заменен другим: «Подруги, сердцу дорогой»… Таким образом, в этих словах Пушкина мы находим прямое признание, что послание Чаадаеву писано им»[327]. Согласитесь: если это и признание Пушкина, то вовсе не прямое, но аргумент пушкиниста изящный и убедительный.

Давайте обратим внимание на другую часть письма поэта: «Однако, как в мои лета и в моем положении неприятно отвечать за свои (в черновике у Пушкина тут вычеркнуто важное слово «уничтоженные». – Ю.Д.) прежние и за чужие произведения, то честь имею объявить г-ну An., что при первом таковом же случае принужден буду прибегнуть к покровительству закона». Принадлежат Пушкину стихи «Любви, надежды, тихой славы…» или нет – он равно возмущен самой публикацией. И грозится судить того, кто его уничтоженные стихи выдает за действенные.

Вдумаемся в слово «уничтоженные». Именно это еще одно краткое доказательство, на которое никто из полемистов до сих пор не обратил внимания. И оно кажется решающим. Пушкин зачеркнул слово «уничтоженные», чтобы не высвечиваться, – ведь сразу ясно, о чем речь. Чего вдруг поэт уничтожает стихи? Значит, в них было либо что-то опасное, либо мысли, от которых он хотел отказаться.

В коллективных примечаниях сотрудников Пушкинского Дома к сборнику «Пушкин в воспоминаниях современников» (1974) говорится: «Принадлежность этого стихотворения, широко известного в списках, Пушкину в настоящее время является установленной». При переиздании этого показалось недостаточно, и добавлено: «Твердо установлена»[328]. Если бы пушкинисты успокоились, доказав это, говорить нам сейчас было бы не о чем. Но это был этап большой кампании, цель которой – заставить поэта идти в ногу с новым временем и нести красное знамя.

Главное партийное стихотворение

Ситуацию в какой-то степени помогает понять большая статья наркома просвещения Анатолия Луначарского, открывающая первый том советского полного собрания сочинений Пушкина (1930), где Луначарский объясняет политику партии по отношению к поэту: Пушкин после революции был некоторое время под подозрением, но теперь мы его проверили, и он может строить светлое будущее вместе с нами. Однако «пушкиноведение… надлежит еще переоценить со специальной точки зрения литературоведения марксистского». «Каждое зерно, имеющееся в пушкинской сокровищнице, даст социалистическую розу»[329]. «К Чаадаеву» и было одним из таких зерен, которые надо было по команде наркома превратить в красные розы.

На первых порах, как ни удивительно, и среди марксистов-ленинцев были пушкинисты, говорившие об этом стихотворении как «о некоторых отдельных мелких явлениях пушкинской поэзии… о показательности для общественной психологии того времени сравнения ожиданья вольности с ожиданием любовницы»[330]. Это сравнение, конечно, было непростительной ошибкой Пушкина.

Однако на это закрыли глаза, и комментарии «К Чаадаеву» стали писаться шершавым языком плаката. В десятитомном собрании сочинений (1977) Пушкин, по тому же Томашевскому, превращен в агитатора, горлана, главаря: «Это одно из наиболее популярных политических стихотворений Пушкина, сыгравших большую агитационную роль в кругу декабристов»[331]. Странным образом эту фразу слово в слово находим у других пушкинистов, например ЯЛ. Левкович[332]. Плагиат? Скорее, утвержденная формула, которую авторы механически переписывали друг у друга, чтобы не уклониться, не дай бог, от генеральной линии. Стихотворение называется «программным», иллюстрирует взгляды Пушкина как выразителя идей первого, по Ленину, этапа русского освободительного движения. «Заключительные стихи, – писал Томашевский, – призывали к подвигу, который каждый осмыслял как революцию».

Думается, между прочим, что одним из самых привлекательных слов для нового режима в этом стихотворении оказалось обращение «товарищ». Хотя слово «товарищ» Пушкин употребил в других стихотворениях семь раз, но – никогда в качестве обращения, а только: «Двадцать раненых товарищей», «Мой грустный товарищ, махая крылом, / Кровавую пищу клюет под окном» и др. Символично, что в большинстве немецких, французских и английских переводов этого стихотворения слово «товарищ» заменено на «друг».

Возводилось здание партийной пушкинистики. Об успехах этого строительства говорил Н. Бельчиков, незадолго до этого вступивший в партию и сделанный членом-корреспондентом Академии наук в 1948 году: «В наши дни пушкиноведы, устанавливая идейно-художественную преемственность Пушкина с XVIII веком, сумели наметить и обосновать дальнейший путь развития передовой русской культуры от Пушкина и Гоголя к Белинскому, а затем к Некрасову и Чернышевскому, Горькому и Маяковскому и дальше к творческому восприятию пушкинского начала в советской культуре последних лет»[333].

Разумеется, представлять всю советскую пушкинистику только как жертву указаний сверху ошибочно. Но и игнорировать факты – значило бы оправдывать ту ее часть, которая подлаживалась, подсказывала, выступала от имени власти, наделяла ее формулировками, даже старалась использовать репрессивный аппарат, чтобы устранять более талантливых конкурентов. Зная интеллектуальный уровень вождей, можно предположить, что без помощи пушкинистов Пушкин бы советской власти в таких масштабах не понадобился.